Федор крюков, донской казак. P.s

С егодняшние читатели едва ли знают писателя Федора Крюкова. Ни в Советском энциклопедическом словаре, ни в Энциклопедическом литературном словаре мы не найдем даже упоминания о нем. Правда, сейчас это незаслуженно забытое имя начали вспоминать, но в основном в связи с так называемой проблемой авторства «Тихого Дона». Как известно, некоторыми исследователями была выдвинута версия о том, что роман о переломных событиях в судьбе донского казачества был написан или, во всяком случае, начат именно Ф. Д. Крюковым. При этом М. А. Шолохову отводится в лучшем случае роль соавтора выдающегося произведения XX века. Не будем сейчас касаться данной версии, которая имеет и своих сторонников, и своих оппонентов. Однако полемика вокруг авторства «Тихого Дона» выявила тот несомненный факт, что биография Шолохова недостаточно изучена и что еще беднее сведения о жизни и творчестве Ф. Д. Крюкова. Только недавно в нашей печати появились работы зарубежных авторов, из которых можно узнать некоторые подробности его биографии. (Ермолаев Г. (США). О книге Р. А. Медведева «Кто написал «Тихий Дон»?» — «Вопросы литературы», 1989, № 8. Хьетсо Г., Густавссон С., Бекман Б., Гил С. «Кто написал «Тихий Дон»?» М., «Книга», 1989.)

Федор Крюков родился в 1870 году в семье атамана станицы Глазуновская Усть-Медведицкого округа и вырос в типично казацкой атмосфере. Получил историко-филологическое образование, много путешествовал по Донской области, изучал ее историю и экономику; в 1906 году был избран в I Государственную думу, где защищал интересы казачества. С начала 900-х годов Федор Крюков постоянно печатается в журнале «Русское богатство» (с 1914 года — «Русские записки»), одним из официальных издателей которого был В. Г. Короленко. Здесь публиковались произведения Г. И. Успенского, И. А. Бунина, А. И. Куприна, В. В. Вересаева, Д. Н. Мамина-Сибиряка, К. М. Станюковича и других писателей, известных своими демократическими взглядами.

Рассказы, повести, очерки Федора Крюкова — «В камере 380», «Полчаса», «На речке Лазоревой», «Офицерша», «В глубоком тылу» и другие — открыли широкому читателю малознакомую жизнь казачьего сословия: его историю, традиции, быт. В 1907 году Крюков отдельно издал «Казацкие мотивы. Очерки и рассказы», в 1910-м — «Рассказы». Произведения его далеко выходили за рамки историко-этнографического исследования, в них чувствовался писатель, болеющий за судьбы своего народа.

Поздней осенью 1914 года — уже шла первая мировая война — Крюков покинул Донскую область, чтобы отправиться на турецкий фронт (хотя в молодости был освобожден от воинской службы по близорукости). После долгого путешествия он присоединился к 3-му госпиталю Государственной думы в районе Карса, зимой 1916 года с тем же госпиталем находился в Галиции. Впечатления об этом периоде своей жизни Крюков отразил во фронтовых заметках «Группа Б» («Силуэты»).

Потом писатель жил в Петрограде, был свидетелем февральской революции.

В 1918—1919 годах Крюков — секретарь Войскового круга (парламента донских казаков) и одновременно редактор новочеркасской газеты «Донские ведомости». В эти годы он активно выступал против большевиков. Когда весной 1919 года станица Вешенская стала центром Верхне-Донского восстания, Крюков был среди тех, кто призывал повстанцев держаться до конца. А в сентябре 1919 года, когда фронт приблизился к станице Глазуновской, он вступил в ряды Усть-Медведицкой белоказачьей части; примерно через месяц, вернувшись с фронта в Новочеркасск, принял участие в заседаниях Войскового круга. До захвата Новочеркасска большевиками Крюков ушел с отступающими белоказачьими частями. 20 февраля (4 марта по новому стилю) 1920 года Федор Дмитриевич умер от тифа или плеврита в станице Новокорсуньской (или вблизи нее) на Кубани.

Даже из этих пунктирно изложенных биографических сведений становится понятной причина замалчивания творчества писателя официальным советским литературоведением.

Но вернемся немного назад — к сотрудничеству Федора Крюкова в журнале «Русское богатство». В нескольких номерах за 1913 год в нем были напечатаны главы «Потеха» и «Служба», входящие в большой очерк Ф. Д. Крюкова «В глубине» (писатель публиковал его под псевдонимом И. Гордеев). Кроме этих глав, которые мы предлагаем вниманию читателей, в очерк входят еще четыре: «Обманутые чаяния», «Бунт», «Новое», «Интеллигенция». В целом это произведение рисует широкую панораму жизни донского казачества; писатель остронаблюдательный, Крюков подмечает специфические черты казачьего нрава, детали быта, особенности красочного говора своих героев, отношение к воинской службе, курьёзные и грустные явления их жизни.

Сегодня творчество Федора Дмитриевича Крюкова привлекает все большее внимание. И прежде всего им интересуются потомки его героев. Недавно созданное в Москве Казачье землячество планирует провести Крюковские чтения, ускорить издание всех его произведений, в том числе и неопубликованных, чтобы вернуть имя самобытного донского писателя Федора Крюкова русской литературе.

Пользуясь возможностью, хочу поблагодарить сотрудников отдела рукописей Государственной библиотеки СССР имени В. И. Ленина за помощь, оказанную мне и редакции журнала «Вокруг света» в подготовке данной публикации.

Петр Лихолитов, студент факультета журналистики МГУ, член Казачьего землячества

Фёдор Крюков – незаслуженно забытый в советское время казачий писатель, оставивший после себя 4 тома рассказов, посвящённых истории и жизни донского казачества. Ряд современных исследователей считают, что «Тихий Дон» написал именно Фёдор Дмитриевич, а Шолохов или украл его рукописи, или был назначен автором «сверху». И версия эта небезосновательна.

Певец Тихого Дона

В дореволюционной России Фёдор Дмитриевич был достаточно известным человеком, а после прихода к власти большевиков его личность и творчество стали забываться. Родился Крюков в Усть-Медведицком округе в крупной станице Глазуновской. Отцом будущего писателя был атаман, а матерью родовитая казачья дворянка.

Входил в партию народников социалистов, работал завотделом литературы и искусства в популярном научном журнале «Русское богатство». Преподавал историю и русскую словесность в гимназии. За политическую деятельность три месяца сидел в тюрьме. Во время борьбы с коммунизмом – видный деятель Войскового круга, идеолог сопротивления большевикам на Дону. При отступлении белых сил в марте 1920 года умер от тифа, по другой версии – казнён.

Фёдор Дмитриевич написал множество рассказов и очерков, посвященных истории и жизни донских казаков. По сведениям друзей, последние годы писал роман, рукописи которого пропали после его смерти. Именно Крюкову приписывают авторство если не всего, то первых 4 томов романа-эпопеи «Тихий Дон». Впервые версию высказал Солженицын и советский литературовед Медведева-Томашевская.

В донских рассказах Крюкова и в «Тихом Доне» есть общие сравнения: «арбуз как остриженная голова», «диковинные облака» рядом с «задумавшейся курицей», «белый лопух головного убора», «зубчатая спина облаков», «лицо как голенище сапога». Сомнительно, что такие совпадения случайны, особенно «медовый запах цветов тыквы с огорода».

Полевая сумка

На XVIII съезде ВКП(б) в 1939 году уже известный писатель, но ещё не нобелевский лауреат Михаил Шолохов, выступая перед делегатами, сказал странные слова: «В частях Красной армии… будем бить врага… И смею вас уверить, товарищи делегаты съезда, что полевых сумок бросать не будем… Чужие сумки соберём… Потому что в нашем литературном хозяйстве содержимое этих сумок впоследствии пригодится. Разгромив врагов, мы ещё напишем книги о том, как мы этих врагов били».

Исследователи считают, что своё произведение Крюков хранил в полевой сумке. После смерти писателя они оказались у Петра Громославского, который в будущем стал тестем Михаила Шолохова. Впоследствии Шолоховы заявляли, что с Крюковым они были незнакомы, однако это не правда.

Фёдор Дмитриевич учился в гимназии, где его сокурсником, что является важной деталью, был Пётр Громославский. Там же получал образование будущий известный советский писатель Серафимович, который, возможно, помогал Шолохову переделывать текст и наполнять его элементами казачьего говора.

Также в английских архивах сохранилось фото, сделанное в 1919 году в Усть-Медведицкой станице. Снимок «всплыл» в 2016 году: на нём изображены британские офицеры и руководители казачьего восстания против большевиков. Рядом с сидящим Крюковым стоит его друг Александр Голубинцев и не кто иной, как Пётр Громославский. Удивительно, но на фото Крюков держит в руках кожаную походную сумку.

Черновик Шолохова

Исследователи, обвиняющие Шолохова в плагиате, приводят множество доводов. Нестыковки в датировке, исторические ошибки, ранний возраст автора, нехватка образования и многое другое. Однако их главным аргументом являются рабочие черновики писателя. При детальном рассмотрении листиков с текстом оказалось, что это не черновик, а скорее перепись.

В 1929 году для комиссии по плагиату Шолохову потребовалось срочно подготовить рукопись. Он её предъявил, но написанную тремя разными почерками (сам писатель, его супруга Мария и её сестра). Свой роман Крюков писал по старой орфографии, и в шолоховском черновике наблюдаются следы работы над удалением буквенных рудиментов.

Много в тексте и оборотов, которые могли возникнуть только при переписывании текста с непонятным почерком. Комиссия не нашла плагиата и признала Шолохова автором. В «Правде» было напечатано, что сомневавшиеся в подлинности романа – клеветники и враги большевизма.

Пролетарский писатель

Подозревать Шолохова в плагиате стали ещё в советские времена. В его авторство не верил профессор Дмитрий Лихачёв, писатели Иосиф Герасимов, Алексей Толстой и многие другие. Своё в отношении к проблеме авторства великого романа высказал и профессор Александр Логвинович Ильский, работающий в «Роман-газете», которая первой напечатала «Тихий Дон».

Он оставил следующее воспоминание: «Не только я, но и все в нашей редакции знали, что первые четыре части романа «Тихий Дон» Шолохов никогда не писал». По воспоминания Ильского, когда в литературной среде пошли разговоры о плагиате, то весь коллектив собрал главный редактор Анна Грудская и сказала, что вопрос с «Тихим Доном» решили «на верху» и вопрос задавать не стоит.

Партии и новой советской власти нужен был роман не хуже «Войны и мира» и таланта уровня Льва Толстого. Однако этот человек должен происходить из народа. Так и появился молодой писатель Шолохов, написавший великую эпопею, и для этого ему не понадобилось дворянское происхождение, образование и жизненный опыт.

14 февраля (2 февраля по старому стилю) 1870 года родился Фёдор Дмитриевич Крюков – когда-то известный, но ныне совершенно забытый казачий писатель, беллетрист, педагог, общественный деятель, предполагаемый автор романа «Тихий Дон».

Сегодняшние читатели, воспитанные на произведениях русских классиков и классиков соцреализма, совершенно не знают писателя Федора Крюкова. Ни в одном из энциклопедических изданий советского периода нет даже краткого упоминания о нем. Это незаслуженно забытое имя начали вспоминать лишь в связи с так называемой проблемой авторства «Тихого Дона». Как известно, некоторыми современниками уже в 1928 году (т.е. сразу после выхода первой книги романа) выдвигалась версия, что произведение о переломных событиях в судьбе донского казачества было написано или начато именно Ф.Д. Крюковым. При этом никому неизвестному, начинающему писателю М. А. Шолохову отводилась в лучшем случае роль соавтора выдающегося произведения XX века, а в худшем – бесспорного плагиатора.

Версия авторства Крюкова так и не была однозначно подтверждена или опровергнута ни одним из исследователей творчества М.А. Шолохова. Советскому народу вполне хватило одного «воспевателя» практически уничтоженного казачества, который не запятнал себя «порочащими связями» с белыми и к тому же удостоился Нобелевской премии. О произведениях Ф.Д. Крюкова и самом его существовании постарались забыть, вычеркнув имя этого яркого, самобытного автора из истории отечественной литературы. При жизни Ф.Д. Крюков не относился к своему творчеству как к профессии и не искал всероссийской славы: работал учителем, сотрудничал в журналах, занимался общественной деятельностью, в период Первой мировой войны освоил труд санитара передвижного госпиталя. Крюков успел издать лишь один том своих произведений, хотя написанного им хватило бы на десять. Но скромный донской писатель оставил потомкам такую тайну, которая и по сей день не даёт спокойно спать историкам, литературоведам, журналистам и читателям.

Биография


Ф.Д. Крюков

Родился Федор Дмитриевич Крюков на верхнем Дону в станице Глазуновской, раскинувшейся в низовьях левого притока Дона - Медведицы, в рядовой казачьей семье. Дед писателя, Иван Гордеевич Крюков, был войсковой старшина в отставке. Он оставил сыну в наследство «офицерский участок». Отец Фёдора Крюкова – Дмитрий Иванович, станичный атаман, вахмистр (урядник) действительной службы – родился около 1815 года, в той же станице Глазуновской. Д.И. Крюков неоднократно избирался атаманом станицы и умер в 1894 году, исполняя в этой должности четвертый срок. Мать Акулина Алексеевна, как утверждает писатель и исследователь творчества Ф.Д. Крюкова Ю. Кувалдин, происходила из донских дворян. В семье было двое сыновей – Фёдор и Александр и две дочери – Мария и Евдокия. Александр Крюков с серебряной медалью закончил в Орле гимназию, служил лесоводом в Брянске, в 1920 году был расстрелян органами ЧК.

Сам Фёдор Дмитриевич Крюков никогда не был женат, но вместе с сестрой Марией они взяли на воспитание мальчика Петра (Петрушу, как ласково его называли в семье). Пётр после смерти приёмного отца отступил с белоказаками, был эвакуирован из Крыма в Турцию, но жизнь его на чужбине не сложилась. Казакоман, поэт, журналист и издатель, он всегда тосковал по родине, умер в эмиграции одиноким и всеми забытым. Судьба сестёр Ф.Д. Крюкова неизвестна.

В 1880 году Ф.Д. Крюков успешно окончил церковно-приходское училище в станице Глазуновской и продолжил учёбу в окружной станице Усть-Медведицкая (ныне райцентр Серафимович). В ту пору Усть-Медведицкая гимназия была одной из лучших в Области Войска Донского. Здесь казачатам давали глубокие основательные знания не только по государственной программе. Атмосфера казакомании прививала юным воспитанникам любовь к родному краю, традициям казачества, православию. Каждый из гимназистов основательно знал историю своей земли, все подвиги её великих представителей. Вместе с Крюковым в гимназии учились Ф.К. Миронов (будущий красный командарм 2 ранга), А.С. Попов (будущий писатель Серафимович) и Петр Громославский (будущий тесть М.А. Шолохова). Двое последних тоже не были обделены литературными талантами, и, по сведениям биографов Крюкова, практически всю жизнь поддерживали с ним близкие отношения.

Педагогическая деятельность

Близорукость не позволила Ф. Крюкову стать военным, пришлось делать статский выбор. В 1888 году он поступил на казенное содержание в Императорский Санкт-Петербургский историко-филологический институт. Это учебное заведение было учреждено в Петербурге в 1867 году специально с целью готовить преподавателей гуманитарных дисциплин для гимназий. Здесь получали высшее образование будущие учителя древних и новых языков, словесности, истории, географии. Помещался институт в бывшем дворце императора Петра II (Университетская наб., 11). Лекции читали, как правило, профессора Санкт-Петербургского университета. До 1904 года институт представлял собой закрытое учебное заведение с полным казенным содержанием. Свидетельство об окончании института приравнивалось к диплому университета.

Фёдор Крюков окончил Императорский институт по разряду истории и географии. Одновременно, еще в годы учебы, Федор Дмитриевич начал заниматься литературной деятельностью, которая постепенно стала основным содержанием его жизни. Пытаясь освободиться от шестилетней обязательной педагогической службы, будущий писатель хотел стать священником, но не получилось. Об этом он выразительно расскажет в воспоминаниях «О пастыре добром. Памяти о. Филиппа Петровича Горбаневского» ("Руские записки", 1915 - № 6).

В 1893-1905 годах Крюков успешно учительствует в Орле и Новгороде. С 29 сентября 1893 года он воспитатель Благородного пансиона Орловской мужской гимназии. 31 августа 1900 года Фёдор Дмитриевич стал сверхштатным учителем истории и географии, одновременно исполняя прежние обязанности воспитателя. Высочайшим приказом по гражданскому ведомству от 11 октября 1898 года он был утвержден по классу занимаемой должности в чине коллежского асессора. Дополнительно Крюков преподавал историю в Николаевской женской гимназии (1894-98) и русский язык в Орловском кадетском корпусе.

Интересно, что в те годы Крюков стал воспитателем замечательного поэта Серебряного века Александра Тинякова. Вместе они издавали рукописный журнал. В Орле произошло формирование и становление Крюкова как писателя. Материала и жизненных наблюдений накопилось много.

Кроме того, Ф.Крюков состоял членом губернской ученой архивной комиссии, вёл методическую работу. В архиве сохранились составленные и написанные им программы по географии и «Примерная программа по русской истории для I-II классов с учебными пособиями», «План преподавания истории» с его замечаниями, а также список рекомендуемой литературы по истории для каталога гимназической библиотеки.

Опубликование в столичной прессе рассказа о нравах Орловской мужской гимназии («Картинки школьной жизни») вызвало конфликт с коллегами-преподавателями. В 1905 году Крюков уезжает в Нижний Новгород, где был принят на должность сверхштатного учителя истории и географии в Нижегородское Владимирское реальное училище.

За свою преподавательскую деятельность Федор Дмитриевич был награжден орденами Св. Анны 2-й степени и Св. Станислава 3-й степени, имел чин статского советника, который давал ему право на личное дворянство.

Писатель

Из глухого угла, которым в те годы была его родная станица, Крюков выбрался на простор «большой» жизни - Орел, Нижний Новгород, Санкт-Петербург... Он печатается в столичных газетах и журналах. Становится известным в литературных кругах, поддерживает общение с В. Короленко, М. Горьким. Но за всем этим ростом прослеживается одна особенность: он не только не порывает со средой, из которой вышел, но внутренняя, глубинная связь его со своей «малой» родиной усиливается и обостряется.

Развитие России в конце XIX – начале XX века, её модернизация и приобщение к западной цивилизации привели к тому, что верхи правящего слоя все более ощущали себя «европейцами», создавая в столицах соответствующую культурную и социальную среду. Подобным же путем развивалась нарождавшаяся российская интеллигенция, быстро приобщаясь к городской культуре европейского типа, разрывая свои связи с народными низами, из которых она выходила. Истинно казачьих авторов, державшихся за самобытность и «народность», в столицах и крупных городах были единицы.

Потеря органичной связи и взаимопонимания интеллигенции с простой народной средой остро переживалась писателем Крюковым. Именно эта тема стала центральной в первых его крупных литературных опытах («Казачка», «Дневник учителя Васюхина» и др.). Чувство любви к Дону, к населяющему его народу предопределило последующий жизненный путь Фёдора Крюкова. Он желал помочь своему родному краю, стремился использовать свои знания и способности для улучшения непростой жизни рядового казака - чтобы послужить своей родине. Со временем этой «службой» стала его литературная деятельность. Она, прежде всего, сосредотачивалась вокруг изображения донской жизни и выдвинула Крюкова в первый ряд писателей Дона общероссийского масштаба.

Основным художественным методом Ф.Д. Крюкова становится подлинный реализм. Как опытный наблюдатель, он подмечал многие пока еще, быть может, малозаметные изменения народной жизни и психологии. Тонкий ум и разностороннее образование позволили писателю увидеть за отдельными фактами цельную, хотя и противоречивую картину народной жизни. А доброе чувство к своим героям, которыми фактически стала вся масса простого народа, неизменно сопровождало его очерки и рассказы, исцеляя душевные раны и врачуя сердца.

Политическая и общественная деятельность

Федор Дмитриевич регулярно, два-три раза в году приезжал в Глазуновскую. Здесь он участвовал в текущей хозяйственной жизни, в полевых работах, заботился о родных, сохранял активный интерес к станичной жизни, участвовал в ней, реально помогая станичникам в разрешении возникавших трудностей. Все это со временем создало Крюкову высокий авторитет среди казаков и выдвинуло на поприще общественной деятельности.

В апреле 1906 года Федор Дмитриевич Крюков избирается депутатом Первой Государственной думы от Области Войска Донского. Он зажигательно, ярко выступал в Думе и в печати против использования донских полков для подавления революционных выступлений. Часть исследователей считает, что он был даже одним из учредителей партии «народных социалистов». Во всяком случае, после роспуска Николаем II Думы, Крюков проявил себя как весьма радикально настроенный политический деятель. 10 июля 1907 года в гостинице «Бельведер» он подписал знаменитое «Выборгское воззвание», за что с декабря 1907 года отбыл 3-х месячное тюремное заключение в столичной тюрьме Кресты. (Осужден по ст.129, ч.1, п.п.51 и 3 Уголовного Уложения: за агитационные выступления.) Либеральному народнику Крюкову (вместе с будущим командармом Второй Конной Ф.К.Мироновым) было запрещено проживание в пределах Области Войска Донского. Казаки станицы Глазуновской отправляли прошение войсковому наказному атаману о снятии позорного запрета, но тщетно.

В 1907 году за участие в революционных волнениях Крюков был административно выслан за пределы Области Войска Донского на несколько лет. Доступ к прежней преподавательской деятельности тоже был закрыт. Выручил друг детства металлург-ученый Николай Пудович Асеев, который устроил писателя помощником библиотекаря в Горном институте.

В ноябре 1909 года, после смерти П.Ф. Якубовича, с которым был дружен, Крюков был избран товарищем-соиздателем толстого столичного журнала «Русское богатство». Практически все значительные произведения Ф.Д. Крюкова за период 1908-1917 годов опубликованы в этом журнале. Своим литературным наставником и «крёстным» Фёдор Дмитриевич считал писателя В.Г. Короленко, который являлся одним из издателей «Русского богатства». Именно Короленко заметил, что Ф.Д. Крюков «первым дал нам настоящий колорит Дона».

Первая мировая война и революция

Поздней осенью 1914 года Федор Крюков покинул Донскую область, чтобы отправиться на турецкий фронт. По близорукости он был негоден к строевой службе, но после долгого путешествия добровольно присоединился к 3 госпиталю Государственной Думы в районе Карса. Вплоть до начала 1915 года он находился как представитель комитета третьей Государственной Думы при отряде Красного креста на Кавказском фронте. Зимой 1915-1916 годов с тем же госпиталем оказался в Галиции, исполнял обязанности санитара. Являясь непосредственным очевидцем и свидетелем всех ужасов войны, Крюков пишет много рассказов в журналы и газеты. Его фронтовые заметки «Группа Б» («Силуэты») и очерки о войне печатают лучшие российские периодические издания.

Февральский переворот 1917 года Крюков встретил в Петрограде. В марте 1917 года он был избран в Совет Союза Казачьих Войск, с первых дней наблюдал за развитием трагических событий: за нарастающей анархией, злобой, волной насилия, захлестнувшими русскую жизнь. Такую революцию, со всей её пошлостью, жестокостью, непредсказуемостью либеральный интеллигент Крюков воспринял негативно. В очерках «Обвал», «Новое», «Новым строем» он показал реальную картину мерзости и разложения, которое несет с собой так называемая пролетарская «революция». В "годину смуты и разврата", когда множество российских душ поддалось соблазну малодушия и предательства, злобы и эгоизма, оправдания "революционного" насилия, Федор Дмитриевич испытание выдержал - остался преданным родине, верным своим идеалам гуманизма и добра. Он не уклонился от выпавшего ему жребия, до последнего своего вздоха активно участвовал в борьбе за восстановление России.

Гражданская война

В январе 1918 года Крюков навсегда покидает Петроград и уезжает на родину. Но и тихий Дон уже охвачен Гражданской войной. В мае 1918 года Крюков был арестован красноармейцами, затем отпущен по личному приказу Ф. К. Миронова, принял участие в Белом движении. В июне, в одном из наступлений на слободу Михайловку, писатель был легко контужен близко разорвавшимся снарядом. Вплоть до августа 1918 года станицы, расположенные между Себряково и Усть-Медведицкой, переходили из рук в руки. Когда большевики значительно сдали свои позиции на Дону, Крюков был избран Секретарем Войскового Круга Области Войска Донского. Помимо этого, с осени 1918 года он становится директором Усть-Медведицкой мужской гимназии, редактирует правительственные «Донские ведомости», активно печатается в белой прессе. Вероятно, именно в этот период, как свидетельствуют некоторые очевидцы, Крюков и написал основные части романа, посвященные Гражданской войне. О том, что писатель работает над «большой вещью» о казачестве знали в редакции «Русского богатства». Известно это и из той части архива Фёдора Крюкова, которую сохранил его близкий друг детства, соратник по антибольшевистской борьбе на Дону, профессор-металлург Николай Пудович Асеев.

В советское время петроградский архив Фёдора Дмитриевича хранила племянница Асеева Мария Акимовна. Среди бумаг сохранились ее выписки из писем Ф.Д. Крюкова к Н. П.Асееву тех грозных лет:

«Коля. Береги архив, он мне будет нужен. Это мое вечное поселение на земле. Там есть некоторые сведения, которые пригодятся кому-либо. Это на случай, если меня не будет... Я не изменю своей веры и своих убеждений до конца своих дней. За это время я столько пережил, столько перестрадал и передумал... Если мне поможет Бог, то я порадую тебя и друзей. Необходимо жить только тем, что хочешь сказать. Я много брожу по нашим садам, степи и любуюсь игрой света и тени. Учусь у природы доброте и терпению. Я каждый день приобщаюсь к чувству прекрасного. Я глубоко верю, что настанет время, когда наш народ победит все...»

Скончался Федор Крюков в тифозном беспамятстве 20 февраля 1920 года, во время отступления Донской армии. Он был тайно похоронен в станице Новокорсунской на Кубани, могила его безвестна, на ней нет даже креста.

Авторство «Тихого Дона»

Говоря о Ф.Д. Крюкове, невозможно обойти этот сложный, и по сей день неразрешённый вопрос.

Биографам и исследователям творчества Крюкова известно, что, начиная с 1912 -1913 года Фёдор Дмитриевич писал большое произведение о Доне. Но литературный архив писателя до нас не дошёл. Донская часть архива (то, что было написано и оставлено Крюковым в Глазуновской и Усть-Медведовской станицах в 1918-1920 годах) пропала бесследно во время Гражданской войны.

Известно, что Ф.Д. Крюков был назван автором «Тихого Дона» сразу после выхода первой книги романа в 1928 году. Однако в защиту Шолохова выступил весь РАПП. Известные советские писатели (Серафимович, Фадеев и др.) развернули целую кампанию против «злопыхателей», которые не дают пробиться молодому таланту. Было обстоятельно доказано, что пролетарский писатель М.А.Шолохов никогда не знал белогвардейца Ф.Д. Крюкова и не читал ни одного его произведения. Само упоминание имени Крюкова теперь считалось едва ли не преступлением. Очевидно, поэтому не стали ввязываться в спор те, кто помнили и знали творчество Ф.Д. Крюкова. Промолчали и эмигранты (бывший донской атаман и писатель П.Н.Краснов, а также приёмный сын Крюкова Пётр).

Уже в наше время тему авторства Ф. Крюкова поднял Александр Солженицын в 1974 году в книге «Стремя «Тихого Дона», а позже - Рой Медведев в 1975 году. За последние десятилетия появилась обширная литература, посвященная проблеме авторства романа, но точка в этом вопросе не поставлена до сих пор.

На наш взгляд, небезынтересной и не лишённой основания выглядит версия писателя Ю. Кувалдина, изложенная в его эссе «Он пел в церковном хоре: «Тихий Дон» Фёдора Крюкова и плагиатор Пётр Громославский» (“Наша улица” №123 (2) февраль 2010).

Согласно версии Кувалдина, глазуновская часть архива Ф.Д. Крюкова была то ли отдана на хранение, то ли попросту присвоена бывшим однокашником и приятелем писателя Петром Громославским. По свидетельствам очевидцев, Громославский присутствовал при смерти Ф. Крюкова и даже участвовал в его похоронах. Согласно воспоминаниям соседки Крюковых, М. Поповой, сразу после смерти писателя шли разговоры о пропаже рукописи, которую Фёдор Дмитриевич взял с собой при отъезде из Глазуновской. Рукопись так и не отыскалась. Громославский поддерживал дружеские отношения с другим однокашником Крюкова – известным писателем Серафимовичем (Поповым). Возможно, что они решили «обработать» рукопись «белогвардейского» романа Крюкова и опубликовать его под именем зятя Громославского – М.А. Шолохова. Так, по мнению Ю. Кувалдина, родилась до сих пор нераскрытая литературная мистификация, принесшая своим создателям немалый доход.

Какова была роль самого Шолохова в этом предприятии – неизвестно и по сей день. Одни сторонники версии авторства Крюкова утверждают, что Шолохов сам дорабатывал черновик рукописи, внося свои «прокоммунистические» вставки. Другие приписывают авторство «вставок» Серафимовичу и даже Фадееву. Третьи (Р.Медведев, Ю.Кувалдин) уверяют, что Шолохов вообще был малограмотен и чужд какому бы то ни было литературному творчеству. А все его последующие и предыдущие «произведения» принадлежат перу П. Громославского и его дочери – Марии Петровны Шолоховой (жены М.А.Шолохова). Именно этим объясняется идентичность «вставок» в текст «Тихого Дона» и текста «Поднятой целины». Но Пётр Громославский скончался в 1939 году, и публикация послевоенных произведений М.А. Шолохова в эту версию никак не укладывается…

Роман «Тихий Дон», по своему эмоциональному настрою, как мы видим, оказывается в одной общей идейной и литературной линии с творчеством Федора Дмитриевича Крюкова последних лет его жизни. Возможно, что эта «идейная линия» была характерна для многих очевидцев событий революции и Гражданской войны. Мотивы «Тихого Дона» легли в основу произведений других (не только казачьих) писателей в эмиграции. С тем же успехом можно обвинять в плагиате и автора романа «За чертополохом» П.Н. Краснова, и А.Н. Толстого, и А.И. Деникина…

Однозначно обвинить в мародёрстве и даже убийстве Крюкова его бывших соучеников по гимназии (как это сегодня делают некоторые «исследователи») просто не поворачивается язык. Любому здравомыслящему человеку понятно, что за рукописи не убивают. Ни Громославский, ни Шолохов, ни кто-либо другой в 1920 году не смог бы и предположить, что произведение Крюкова будет удостоено Нобелевской премии. Возможно, что рукопись попала к Громославскому случайно. Возможно, сам умирающий Крюков отдал её старому знакомому, не предполагая, что тот решится предъявить её читателю под чужим именем.

Как бы то ни было, но гениальный роман «Тихий Дон» не погиб в огне Гражданской войны и стал достоянием человечества.

Федор Крюков. Начало XX века

Просматривая карты и космические снимки Дона, поневоле приходишь к выводу, что топографический прототип хутора Татарского расположен в шестидесяти верстах восточней Вешенской. Итак, хутор Хованский, само имя которого – тайный поклон от хованщины, первой искры русской буржуазно-демократической революции и первой попытки ввести в России парламентское устройство. Дело однако не в имени. Просто это место и по реалиям, и по пропорциям, и по абсолютным расстояниям идентично описанному в романе. И другого такого на Дону не существует.

Позволим внимательному читателю самостоятельно увериться в этом:

Хутор Хованский – в двенадцати верстах от Усть-Медведицкой станицы, на запад по Гетманскому шляху. От ветров он укрыт с юга меловой горой, а перед ним высокий обрыв и песчаная (так на картах!) коса, отделенная ериком, полузаросшей протокой из Дона в Дон. На одних картах коса изображена как остров, на других как полуостров.

Левый берег – неудобь: Обдонский лес, буреломы, голощечины, ендовы, пески. Здесь, как раз против куреня Мелеховых, – то, что в романе названо Прорвой. Это редкое слово, не попавшее даже в донские словари, но его знает Словарь русских народных говоров (с пометой Дон ). Прорва – промыв берега, место, где река промыла себе новое русло. Еще одно донское значение – прореха. Ну а в ТД это сухое русло, ведущее к Дону от длинного и узкого, ятаганообразного озера. Наполняется и оживает Прорва лишь во время весны воды да летних ливней. Тогда она урчит и гремит так, что ее слышно и от куреня Мелеховых (а это как минимум полверсты).

Для Крюкова Прорва – слово родное. Так звали речку его детства, речку-трудягу, текущую мимо Глазуновской станицы: «Узенькая такая речка вроде Прорвы с зацветшей, покрытой плесенью водой, а над речкой вишневые сады и сизые, задумчивые вербы слушают, как колеса кряхтят, вода кипит и бурлит, и смотрят, как солнце ловит брызги, зеленые, как осколки бутылки» [Ф. Д. Крюков. Мечты // «Русское Богатство», 1908].

Начнем со схемы (все картинки кликабельны!):

…Выложил пост с географической привязкой хутора Татарского к реальному хутору Хованскому. И подтвержденную картографическими реалиями свою интерпретацию: Хованский – прототип мелеховского хутора в «Тихом Доне». Другого такого места на Дону просто нет.

Получил ответ от петербургского библиографа Игоря Шундалова. Он обнаружил, что ятаганообразное озерцо западней Татарского, которое в романе именуется Царевым прудом, на карте 1870 г. названо Царицыным ильменем (в переводе с донского Царицыным озером).

Озеро именно такое, как описано в романе – в двух-трех верстах восточней хутора, на самом берегу Дона, отделенное от реки лишь песчаным увалом. И находится, как сообщает сотник Листницкий, в полутра сотнях верст от станции. Станция – железнодорожная станция Миллерово, в романе она мелькает не раз. Впрочем, по этой привязке подойдет и хутор вблизи Вешенской станицы.

А вот координаты Царева пруда в романе:
«Посмеиваясь, Григорий оседлал старую, оставленную на племя матку и через гуменные ворота — чтоб не видел отец – выехал в степь. Ехали к займищу под горой. Копыта лошадей, чавкая, жевали грязь. В займище возле высохшего тополя их ожидали конные: сотник Листницкий на поджарой красавице кобылице и человек семь хуторских ребят верхами.
– Откуда скакать? – обратился к Митьке сотник, поправляя пенсне и
любуясь могучими грудными мускулами Митькиного жеребца.
– От тополя до Царева пруда.
– Где это Царев пруд? – Сотник близоруко сощурился.
– А вон, ваше благородие, возле леса.
Лошадей построили. Сотник поднял над головою плетку. Погон на его плече вспух бугром.
– Как скажу «три» – пускать! Ну? Раз, два… три!
Первый рванулся сотник, припадая к луке, придерживая рукой фуражку. Он на секунду опередил остальных. Митька с растерянно-бледным лицом привстал на стременах – казалось Григорию, томительно долго опускал на круп жеребца
подтянутую над головой плеть».

От тополя да Царева пруда – версты три. Это уже в девятнадцатом, когда началось антибольшевистское восстание, Крюков переносит мелеховский хутор ближе к Вешенской. А в первом варианте романа говорящим для него было имя Хованский (1682 год, стрелецкий бунт, возглавленный Иваном Хованским, первая попытка учредить на Руси парламент).

Описав некую конкретную местность, но назвав ее другим именем, художник рассчитывает на читательское узнавание и на припоминание реального имени. Так произошло и в этом случае. Дело в имени хутора, отсылающего к целому комплексу литературных и исторических воспоминаний, весьма актуальных. Но, разумеется, в том случае, когда само непроизнесенное имя является знаковым. Так получилось у Крюкова с хутором Хованским.

След переноса хутора к Вешенской углядел исследователь А. В. Венков: «Прохор Зыков (часть 6, гл. LIV) движется из Татарского вдоль Дона на запад (вверх по течению) и проезжает хутор Рубежин, который относится не к Вёшенской, а к Еланской станице, Вёшенский юрт начинается ещё выше (западней). Соответственно, Татарский находится ещё восточней Рубежина и тем более относится не к Вёшенской, а к Еланской или даже ещё более нижней – Усть-Хопёрской станице».

Ну а В. И. Самарин указал, что земляк главных героев купец Мохов проживает в станице, находящейся «неподалёку от устья Хопра».

Так и вышло.

Но то, что название аукнулось столь внятно: Хованский – скачка наперегонки по займищу до Царева (!) пруда, в которой дворянин Листницкий проигрывает завтрашнему карателю и палачу Митьке Коршунову.

Такого, честно говоря, я даже и не ожидал.

Знал, что при общей сумме совпадений ошибки быть не может. И всё равно сижу малость потрясенный.

Кстати, карта с Царицыным озером 1870 года. В этом году и родился Федор Дмитриевич Крюков. Так что гидрониму Царицин ильмень можно верить. Другое дело, что Крюкову тут нужен был именно Царев пруд. Как в названии хутора уже во аремя гражданской войны понадобилось имя татарника, несгибаемого, колючего цветка, воспетого сначала Львом Толстым, а потом и Федором Крюковым. В середине ноября 1919 года он пишет:

«И я вспоминаю прекрасный образ, который нашел великий писатель земли русской в «Хаджи-Мурате» для изображения жизнестойкой энергии и силы противодействия той девственной и глубокими корнями вошедшей в родимую землю человеческой породы, которая изумила и пленила его сердце беззаветной преданностью своей, – светок-татарник… Он один стоял среди взрытого, борожденного поля, черного и унылого, один, обрубленный, изломанный, вымазанный черноземной грязью, все еще торчал кверху. «Видно было, что весь кустик был переехан колесом и уже после поднялся и потому стоял боком, но все-таки стоял, – точно вырвали у него кусок тела, вывернули внутренности, оторвали руку, выкололи глаза, но он все стоит и не сдается человеку, уничтожившему всех его братьев кругом его»…

Необоримым цветком-татарником мыслю я и родное свое казачес­тво, не приникшее к пыли и праху придорожному в безжизненном просторе распятой родины, отстоявшее свое право на достойную жизнь и ныне восстановляющее единую Россию, великое отечество мое, прекрасное и нелепое, постыдно-досадное и невыразимо дорогое и близкое сердцу».

А вот гугловский снимок Хованского и его окрестностей:

От западного края хутора до «колена» Дона четыре версты, от восточного конца до дальнего пруда – три (всё, как в романе). Дальше еще около двух верст до огромного хуторского луга и «Алешкина перелеска» (на военной карте 1990 г. здесь отмечен дубовый лес; так и в ТД), еще восточней – Красный яр и брод через Дон (историческое название – Хованский перелаз). Отсюда старик Мелехов крестится перед покосом на восток, «на беленький стручок далекой колокольни». Это господствующая над округой шатровая колокольня церкви Воскресения Господня (1782 год), старейшая постройка на краю Усть-Медведицкой станицы (до нее от луговой деляны Мелеховых верст восемь). Причем с мелеховского луга видна только смотрящая на запад колокольня, которая закрывает собой тело храма.

…15 декабря 2018 г. получаю электронный привет с Дона от Леонида Бирюкова: «Почему старик Мелехов крестился перед покосом на восток «на беленький стручок далёкой колокольни»? Потому что жители хутора Хованского Усть-Медведицкой станицы были прихожанами Воскресенской церкви станицы Усть-Медведицкой, Усть-Медведицкого благочиния». ГАРО. Ф 226. Оп. 3. Д. 11739. Л. 1–29 об.

Колокольня Воскресенской церкви над береговым обрывом Усть-Медведицкой станицы («беленький стручок»). Архивное фото.

Обратимся к генштабовской двухкилометровке 1990 г.

Колокольня (ищи красную отметку «+») прекрасно просматривается от Хованского перелаза (отметка – красная буква «Х»), ведь перепад высот правого и левого берегов достаточно велик.

* * *
Так случилось, что последовательность первых глав первой части романа (со второй по восьмую) оказалась инвертирована: ни редактор Серафимович, ни назначенный в авторы юный плагиатор, не сумели корректно восстановить авторскую архитектуру текста.

Подобные ошибки топорного, насильственного монтажа обнаружены и в других частях романа, об этом см., в частности, в публикациях Алексея Неклюдова: http://tikhij-don.narod.ru

Как такое могло произойти – вопрос праздный.

Неполная «рукопись» романа («черновики» и «беловики»), спешно изготовленная Шолоховым весной 1929 г. для «комиссии по плагиату», не только уличает ее изготовителей, но и дает представление о подлинных черновиках «Тихого Дона». Механически воспроизводя первую авторскую редакции, неискушенные в текстологии монтажники середины 1920-х не заметили, что подлинный автор существенно переработал начальную редакцию романа и последовательность глав несколько изменилась.

В конце апреля 2010 года в эпистолярной дискуссии о хронологии романа московский исследователь Савелий Рожков предположил, что первые восемь страниц с историей рода Мелеховых и утренней рыбалкой в протографе располагались после сцены ночной рыбалки (и до покоса), а рыбалка с отцом и продажа сазана купцу Мохову приходится на день Троицы. (И гусь, и сазан в этот день оказываются весьма кстати. Как и «праздничная рубаха»… Но есть и другие, не косвенные, а прямые указания. О них ниже.)

Помимо Рожкова участие в той дискуссии приняли Алексей Неклюдов и автор этой заметки. Проверив предположение коллеги, я убедился и в корректности, и в необходимости перенесения сцены утренней рыбалки (но не истории рода Мелеховых).

Во II главе перед тем, как начать удить сазанов, Григорий обменивается с отцом такими репликами: «– Куда править? – К Черному яру. Спробуем возле энтой ка́рши, где надысь сидели» (с. 14).

Обратимся к шолоховским «черновикам». Григорий говорит: «– За что серчаешь, Аксютка? Неужели за надышные, что в займище?..» (с. 28). Иное в издании ТД, которое осуществлялось в более исправного списка: «– За что серчаешь, Аксютка? Неужели за надышнее, что в займище?..» (ТД: 1, VIII, 48).

Нады’шний – третьего дня (ДС). По СРНГ 1. на днях, недавний; 2. Прошлый, минувший. От диалектного надысь: «Эта уш на третий день – ни вщира, ни позавщира, а надысь» (ДС). Ну а на’дышный – нужный (ДС), от надо . Переписчик не вдумывается в смысл и потому путает «е» с «ы». (В протографе после «д» шло подряд аж девять «крючков», столь похожих друг на друга в продвинутых почерках.)

Но что за надышняя карша и что это за яр, о которых говорит старик Мелехов?

А вот они. В IV (!) главе Аксинья советует:

«– Гриша, у берега, кубыть, карша. Надоть обвесть.
Страшный толчок далеко отшвыривает Григория. Грохочущий всплеск, будто с яра (курсив мой. – А. Ч. ) рухнула в воду глыбища породы» (с. 33).

У этой карши (у затонувшего вяза) и сидят, штопая прорванный сомом бредень, Григорий и Аксинья. Оттого и нарываются на вопрос прибежавшей с косы Дуняшки: «– Вы чего ж тут сидите? Батянька прислал, чтоб скорей шли к косе».

Это «сидение» и напомнит старик сыну через три дня на утренней рыбылке: «– Куда править? – К Черному яру. Спробуем возле энтой ка́рши, где надысь сидели» (с. 14).

…И где обнаружилась прореха в бредне, который вели Григорий с Аксиньей, и где Гришка чуть не утонул. И где он едва не соблазнил жену соседа.

Григорий не знает, что отец все видел из кустов боярышника, а потому и велит теперь сыну править на место того, едва не случившегося преступления.

Вот почему на третий день после той, ночной рыбалки, Пантелей Прокофьевич, уже обряженный в праздничную рубаху, передумал идти в церковь. Именно там, у затонувшей карши, он должен прочитать сыну отцовское наставление, именно там его мораль будет наиболее действенна.

Но почему для ночной рыбалки было выбрано именно то место?

В апреле-мае на Дону нерестится стерлядь. Она выбирает для этого «нерестовые ямы» – омуты с песчаным и галечным дном (как раз такое, с «нацелованной галькой» возле косы у хутора Татарского). Именно за стерлядью и ведет охоту многоопытный старик Мелехов.

(О локализации Черного Яра см. выписку в конце этого текста.)

Вся IV глава посвящена ночной рыбалке бреднем, в бурю. Тут же и та копна, в которой Аксинья отказала Григорию, а хитрый Пантелей наблюдал за этим, выжидая в зарослях боярышника.

Итак, через два дня на третий старик решается поговорить с сыном и зовет того порыбалить удочками. При этом на старике «праздничная рубаха». Так в шолоховской имитации «черновика» на с. 9, копирующей протограф; в издании же куда глуше, но тоже с намеком – рубаха «шитая крестиком» (!)

Дело происходит в Троицу. В какой другой день прижимистый купец Мохов точно купит свежего сазана, а ктитор утром, но уже после службы, то есть часов в 11, у церковной ограды будет устраивать аукцион с гусем?

После рыбалки отец и сын встречают расходящийся от обедни народ и видят, как в из церковной ограде ктитор торгует гусем.

«На площади у церковной ограды кучился народ. В толпе ктитор, поднимая над головой гуся, выкрикивал: «Полтинник! От-да-ли. Кто больше?»

Гусь вертел шеей, презрительно жмурил бирюзинку глаза» (с. 19).

Почему именно полтинник?

Да потому, что полтинник – 50 коп., а Троица – это Пятидесятница.

Необходимость переноса II (по Шолохову) главы на место VIII подтверждается и началом следующей, IX главы:

«От Троицы только и осталось по хуторским дворам: сухой чобор, рассыпанный на полах, пыль мятых листьев да морщиненая, отжившая зелень срубленных дубовых и ясеневых веток, приткнутых возле ворот и крылец. С Троицы начался луговой покос…»

Итак, хронология:

10 мая, за три дня до Троицы (13/26 мая 1912) – рыбалка бреднем в займище у карши. Григорий чуть не утонул. В копне он пристает к Аксинье. Гл. IV.

С. Л. Рожков полагает, день выбран не случайно – он попадает на семик (древний русалочий праздник, отмечается на седьмой день после праздника Вознесения Господня). И с этим трудно спорить. В семик у Черного яра Аксинья (натура сугубо русалочья) едва не утопила Григория.

«Два дня до Троицы» – хуторские делят луг. Гл. VIII начало.

День до Троицы («на другой день утром») – скачки, Григорий извиняется «за надышнее (позавчерашнее) в займище» Гл. VIII продолжение.
Троица: Пантелей Прокофьевич зовет сына на рыбалку и ссылается за каршу, у которой надысь (третьего дня) сидели. Гл. II.

Новая нумерация дана римскими цифрами, выделенными п/ж, нумерация по шолоховскому изданию – в скобках. Звездочками отмечены подглавки, не имеющие нумерации. Они каждый раз идут как дополнение к обозначенной цифрой главе.

I (I). История рода Мелеховых. Прокофий и смерть его жены после рождения Пантелея. * * * Семья Пантелея.

II (III). Григорий пришел с игрищ под утро. Поит коня брата, которому сегодня идти на службу. По просьбе матери Григорий будит Степана и Аксинью Астаховых. * * * Проводы казаков в майские лагеря. Григорий второй раз поит коня (Ошибка при сведении черновиков.) Григорий заигрывает с Аксиньей. Казаки уходят в лагеря.
Последнее описано глазами Григория: «Рослый вороной конь качнулся, подняв на стремени седока. Степан выехал из ворот торопким шагом, сидел в седле, как врытый, а Аксинья шла рядом, держась за стремя, и снизу вверх, любовно и жадно, по-собачьи заглядывала ему в глаза».
Но на с. 18 «черновика» после слов Пантелея Прокофьевича, сказанных в день ночной рыбалки («– Аксинью Степанову кликнем, пособить Степан надысь просил скосить ему, надо уважить») следуют перечеркнутые синим карандашом строки: «Григорий нахмурился, но в душе обрадовался отцовым словам. Аксинья не выходила у него из ума. Весь день перебирал он в памяти утренний разговор с нею, перед глазами мельтешилась ее улыбка, и тот любовно-собачий взгляд снизу вверх, каким она глядела провожая мужа…»
То есть и проводы казаков, и поздняя рыбалка происходят в семик (четверг) 10/23 мая 1912. На что указывает и «надысь», произнесенное стариком Мелеховым после «растряски» луга за два дня до Троицы (в 1912-м она пришлась на 13/26 мая; см. ниже).

III (V). Петро Мелехов и Степан Астахов едут на сборы.

IV (VI). Ночевка едущих на сборы казаков.
Начинается: «Возле лобастого, с желтой песчаной лысиной кургана остановились ночевать. С запада шла туча». Эта гроза будет описана и в следующей главе: «Туча шла вдоль по Дону с запада» (с. 19 рукописи).

V (IV). (Три дня до Троицы. Четверг 7-ой седмицы по Пасхе. Семик. Русалочья неделя, великий четверг 10/23 мая) «К вечеру собралась гроза». Имеется в виду вечер после отъезда казаков в лагеря. В издании эта первая фраза IV главы звучит так, как исправлено в черновике: «[На другой день] К вечеру собралась гроза» (с. 29). По рукописи старик Мелехов произносит: «– Степан надысь просил скосить ему» (с. 18). Так и в издании (с. 44).
Вечерняя гроза, рыбалка бреднем в займище у Черного яра близ карши, надалеко от косы. Аксинья отвергает Григория. Пантелей Прокофьевич из зарослей боярышника все видит.

VI (VII). История жизни Аксиньи. (Заканчивается фразой: «После рыбалки бреднем…»)

VII (VIII). «За два дня до Троицы хуторские делили луг» (в пятницу). От этого дня «надысь» (позавчера, в среду, то есть накануне отправки в лагеря) Степан просил старика Мелехова «скосить ему». На другой день (в субботу, за день до Троицы) Митька Коршунов будит Григория. Скачки с Листницким. Разговор Григория и Аксиньи. Григорий просит прощения за «надышнее в займище», то есть приставание на рыбалке, которая была позавчера, в четверг.

VIII (II). Пантелей Прокофьевич едет с сыном Григорием на рыбалку. (Троица, 13/26 мая 1912). И определяет место рыбалки у Черного яра: «возле энтой ка́рши, где надысь сидели», то есть в Семик, три дня назад. * * * Рыбалка. Поймали сазана. Объяснение отца с сыном. Митька Коршунов. («От обедни рассыпался по улицам народ […] На площади у церковной ограды кучился народ. В толпе ктитор, поднимая над головой гуся, выкрикивал: «Полтинник! От-да-ли. Кто больше?».) Братья Шамили. Купец Сергей Платонович Мохов и его дочь.

IX . Луговой покос начался «с Троицы» (на другой день после Троицы). * * * На покосе Григорий соблазняет Аксинью.

X. Купец Мохов раскрывает глаза Пантелею Прокофьевичу на роман Григория с Аксиньей. Объяснение старика-Мелехова с Аксиньей и с Григорием. Старик побил сына.

XI . Лагеря. Степан узнает об измене Аксиньи.

XII . Девять дней до прихода Степана. Григорий и Аксинья.

P.S. ОТКРЫТИЕ ФИЛОЛОГА МИХАИЛА МИХЕЕВА

Мой старинный московский товарищ, доктор филологических наук Михаил Михеев, описывая архив Федора Крюкова в Доме русского зарубежья, прислал мне несколько текстов донских песен, собранных Крюковым еще в студенчестве. Это отдельная тетрадка. Среди песен есть, в частности и та, что дала название рассказу «На речке лазоревой» (Л. 19 об): «На речке лазоревой во чистом то поле было…»

Шолохов ухватил эхо этого крюковского названия, дав имя «Лазоревая степь» одной из вышедших под его именем повестей. А заодно спер другой открытый Крюковым лазоревый цветок:«Заря истухла , кончился бой»: («Лазоревая степь »).

Только потрясло меня не это. В той же тетрадке оказалась записанная рукою Федора Крюкова песня, сюжет которой стал завязкой любовного сюжета ТД .

Итак, полевая фонетическая запись, выполненная Ф. Д. Крюковым ок. 1890 года крупным, еще полудетским почерком.

Приношу благодарность Михаилу Михееву за разрешение опубликовать текст песни. Делаю это в собственной стихотворной записи. Оговорюсь только, что первое слово этой записи, видимо, со временем и подсказавшее начать роман с данного сюжета, первоначально означало всего лишь начало подборки (не текста песни, потому что словом «Конец» заканчивается и первая, и вторая, расположенная ниже на этом же листе песня):

– – –1

начало

Не вечернiя зорюшка истухать стала

Полуночная звѣздачка она высоко взошла

Хорошая шельма бабочка поваду пашла

Удаленький добрай молодѣцъ вёлъ коня поить

С хорошаю шельмой бабачкой разговаривалъ

Позволь позволь душа бабачка ночевать ктебѣ притить,

Приди приди мой харошой я адна дома буду

Одна дома мнѣ своя воля.

Посте[те ] лю* тибѣ постелюшку постель бѣлою;

Положу въ головушку три подушочки // Конецъ:–

—————————————————————

*Описка? – А. Ч.

Дом русского зарубежья. Фонд 14 (Ф. Д. Крюков. Произведения казачьего фольклора.). Опись 1. Е. х. 25. Л. 44 об. Факсимильное воспроизведение см. здесь, на «Несториане», в заметке «Находка филолога Михаила Михеева».

На обороте л. -23 помета: «1889 года мая».

Из этой песни и попала на первую страницу романа «истухающая заря»:

«Ребятишки, пасшие за прогоном телят, рассказывали, будто видели они, как Прокофий вечерами, когда вянут зори, на руках носил жену до Татарского, ажник, кургана. Сажал ее там на макушке кургана, спиной к источенному столетиями ноздреватому камню, садился с ней рядом, и так подолгу глядели они в степь. Глядели до тех пор, пока истухала заря , а потом Прокофий кутал жену в зипун и на руках относил домой».

Отсюда же и такая странность повествования: Гришка перед уходом брата дважды поит Степанова коня на Дону, хотя на базу есть колодец. (В первый раз ночью, а потом поутру. И только со второй попытки он встречает свою, идущую с ведрами, «шельму-бабочку».

В полемике жизни с песней пишется и концовка VIII главы:

«Удивленный Григорий догнал Митьку у ворот.

– Придешь ноне на игрище? – спросил тот.

– Что так? Либо ночевать покликала?

Григорий потер ладонью лоб и не ответил».

Речь вовсе не про совпадение одного фольклорного клише. Именно в этой песне роман начинается с того, что казачка, оставшаяся одна в доме (муж, очевидно, служит) в ночи идет за водой и ее встречает молодой казак, который (ночью!) поехал поить коня. И она его приглашает ночевать, поскольку «одна дома» и ей «своя воля».

Подробной разверткой сюжета этой песни и стали первые главы ТД. При этом песня записана не кем-то, а Крюковым.

……………………………………………………………

P.S. Получил письмо от Алексея Неклюдова:

Андрей, кроме того, вариант той же песни поют казаки, когда едут на военные сборы:

…………………………………………………………………………………………………………………..

Эх ты, зоренька-зарница,

Рано на небо взошла…

Молодая, вот она, бабенка

Поздно по воду пошла…

– Христоня, подмоги!

А мальчишка, он догадался,

Стал коня свово седлать…

Оседлал коня гнедого –

Стал бабенку догонять…

(5 глава 1-й части)

Я думаю надо будет проверять, какой вариант есть в песенных сборниках, если есть вообще.

А вообще – здOрово…

…………………………………………………………

Сокращения :

ТД – «Тихий Дон»
ДС – Большой толковый словарь Донского казачества. М., 2003.

Ниже – реконструкция последовательности первых двенадцати глав «Тихого Дона».
Текст по изданию: Шолохов М. А. [Тихий Дон: Роман в четырех книгах]. // Шолохов М. А. Собрание сочинений: В 8 т. – М., 1956–1960:
http://feb-web.ru/feb/sholokh/default.asp?/feb/sholokh/texts/sh0/sh0.html

Андрей Чернов

Станица Глазуновская. Дом писателя Ф. Д. Крюкова. Рисунок 1918 г.

книга первая

Ой ты, наш батюшка Тихий Дон!

Ой, что же ты, Тихий Дон, мутнехонек течешь?

Ах, как мне, тиху Дону, не мутну течи!

Со дна меня, тиха Дона, студены ключи бьют,

Посередь меня, тиха Дона, бела рыбица мутит.

(Старинная казачья песня )

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Мелеховский двор - на самом краю хутора. Воротца со скотиньего база ведут на север к Дону. Крутой восьмисаженный спуск меж замшелых в прозелени меловых глыб, и вот берег: перламутровая россыпь ракушек, серая изломистая кайма нацелованной волнами гальки и дальше - перекипающее под ветром вороненой рябью стремя Дона. На восток, за красноталом гуменных плетней, - Гетманский шлях, полынная проседь, истоптанный конскими копытами бурый, живущо́й придорожник, часовенка на развилке; за ней - задернутая текучим маревом степь. С юга - меловая хребтина горы. На запад - улица, пронизывающая площадь, бегущая к займищу.

Похоронив отца, въелся Пантелей в хозяйство: заново покрыл дом, прирезал к усадьбе с полдесятины гулевой земли, выстроил новые сараи и амбар под жестью. Кровельщик по хозяйскому заказу вырезал из обрезков пару жестяных петухов, укрепил их на крыше амбара. Веселили они мелеховский баз беспечным своим видом, придавая и ему вид самодовольный и зажиточный.

Под уклон сползавших годков закряжистел Пантелей Прокофьевич: раздался в ширину, чуть ссутулился, но все же выглядел стариком складным. Был сух в кости, хром (в молодости на императорском смотру на скачках сломал левую ногу), носил в левом ухе серебряную полумесяцем серьгу, до старости не слиняли на нем вороной масти борода и волосы, в гневе доходил до беспамятства и, как видно, этим раньше времени состарил свою когда-то красивую, а теперь сплошь опутанную паутиной морщин, дородную жену.

Старший, уже женатый сын его Петро напоминал мать: небольшой, курносый, в буйной повители пшеничного цвета волос, кареглазый; а младший, Григорий, в отца попер: на полголовы выше Петра, хоть на шесть лет моложе, такой же, как у бати, вислый коршунячий нос, в чуть косых прорезях подсиненные миндалины горячих глаз, острые плиты скул обтянуты коричневой румянеющей кожей. Так же сутулился Григорий, как и отец, даже в улыбке было у обоих общее, звероватое.

Дуняшка - отцова слабость - длиннорукий, большеглазый подросток, да Петрова жена Дарья с малым дитём - вот и вся мелеховская семья.

II (III первой части)

Григорий пришел с игрищ после первых кочетов. Из сенцев пахнуло на него запахом перекисших хмелин и пряной сухменью богородицыной травки.

На цыпочках прошел в горницу, разделся, бережно повесил праздничные, с лампасами, шаровары, перекрестился, лег. На полу - перерезанная крестом оконного переплета золотая дрема лунного света. В углу под расшитыми полотенцами тусклый глянец серебрёных икон, над кроватью на подвеске тягучий гуд потревоженных мух.

Задремал было, но в кухне заплакал братнин ребенок.

Немазаной арбой заскрипела люлька. Дарья сонным голосом бормотнула:

Цыц, ты, поганое дите! Ни сну тебе, ни покою. - Запела тихонько:

Иде ж ты была?

- Коней стерегла.

- Чего выстерегла?

- Коня с седлом,

С золотым махром…

Григорий, засыпая под мерный баюкающий скрип, вспомнил: «А ить завтра Петру в лагеря выходить. Останется Дашка с дитем… Косить, должно, без него будем».

Зарылся головой в горячую подушку, в уши назойливо сочится:

- А иде ж твой конь?

- За воротами стоит.

- А иде ж ворота?

- Вода унесла.

Встряхнуло Григория заливистое конское ржанье. По голосу угадал Петрова строевого коня.

Обессилевшими со сна пальцами долго застегивал рубаху, опять почти уснул под текучую зыбь песни:

- А иде ж гуси?

- В камыш ушли.

- А иде ж камыш?

- Девки выжали.

- А иде ж девки?

- Девки замуж ушли.

- А иде ж казаки?

- На войну пошли…

Разбитый сном, добрался Григорий до конюшни, вывел коня на проулок. Щекотнула лицо налетевшая паутина, и неожиданно пропал сон.

По Дону наискось - волнистый, никем не езженный лунный шлях. Над Доном - туман, а вверху звездное просо. Конь позади сторожко переставляет ноги. К воде спуск дурной. На той стороне утиный кряк, возле берега в тине взвернул и бухнул по воде омахом охотящийся на мелочь сом.

Григорий долго стоял у воды. Прелью сырой и пресной дышал берег. С конских губ ронялась дробная капель. На сердце у Григория сладостная пустота. Хорошо и бездумно. Возвращаясь, глянул на восход, там уже рассосалась синяя полутьма.

Возле конюшни столкнулся с матерью.

Это ты, Гришка?

А то кто ж.

Коня поил?

Поил, - нехотя отвечает Григорий.

Откинувшись назад, несет мать в завеске на затоп кизеки, шаркает старчески-дряблыми босыми ногами.

Сходил бы Астаховых побудил. Степан с нашим Петром собирался ехать.

Прохлада вкладывает в Григория тугую дрожащую пружину. Тело в колючих мурашках. Через три порожка взбегает к Астаховым на гулкое крыльцо. Дверь не заперта. В кухне на разостланной полсти спит Степан, подмышкой у него голова жены.

В поредевшей темноте Григорий видит взбитую выше колен Аксиньину рубаху, березово-белые, бесстыдно раскинутые ноги. Он секунду смотрит, чувствуя, как сохнет во рту и в чугунном звоне пухнет голова.

Эй, кто тут есть? Вставайте!

Аксинья всхлипнула со сна.

Ой, кто такое? Ктой-то? - Суетливо зашарила, забилась в ногах голая ее рука, натягивая рубаху. Осталось на подушке пятнышко уроненной во сне слюны; крепок заревой бабий сон.

Это я. Мать послала побудить вас…

Мы зара̀з… Тут у нас не влезешь… От блох на полу спим. Степан, вставай, слышишь?

Из хутора в майские лагеря уходило человек тридцать казаков. Место сбора - плац. Часам к семи к плацу потянулись повозки с брезентовыми будками, пешие и конные казаки в майских парусиновых рубахах, в снаряжении.

Петро на крыльце наспех сшивал треснувший чумбур. Пантелей Прокофьевич похаживал возле Петрова коня, - подсыпая в корыто овес, изредка покрикивал:

Дуняшка, сухари зашила? А сало пересыпала солью?

Вся в румяном цвету, Дуняшка ласточкой чертила баз от стряпки к куреню, на окрики отца, смеясь, отмахивалась:

Вы, батя, свое дело управляйте, а я братушке так уложу, что до Черкасского не ворохнется.

Не поел? - осведомлялся Петро, слюнявя дратву и кивая на коня.

Жует, - степенно отвечал отец, шершавой ладонью проверяя потники. Малое дело - крошка или былка прилипнет к потнику, а за один переход в кровь потрет спину коню.

Доисть Гнедой - попоите его, батя.

Гришка к Дону сводит. Эй, Григорий, веди коня!

Высокий поджарый донец с белой на лбу вызвездью пошел играючись. Григорий вывел его за калитку, - чуть тронув левой рукой холку, вскочил на него и с места - машистой рысью. У спуска хотел придержать, но конь сбился с ноги, зачастил, пошел под гору намётом. Откинувшись назад, почти лежа на спине коня, Григорий увидел спускавшуюся под гору женщину с ведрами. Свернул со стежки и, обгоняя взбаламученную пыль, врезался в воду.

С горы, покачиваясь, сходила Аксинья, еще издали голосисто крикнула:

Чертяка бешеный! Чудок конем не стоптал! Вот погоди, я скажу отцу, как ты ездишь.

Но-но, соседка, не ругайся. Проводишь мужа в лагеря, может и я в хозяйстве сгожусь.

Как-то н[а] черт[а] нужен ты мне!

Зачнется покос - ишо попросишь, - смеялся Григорий.

Аксинья с подмостей ловко зачерпнула на коромысле ведро воды и, зажимая промеж колен надутую ветром юбку, глянула на Григория.

Что ж, Степан твой собрался? - спросил Григорий.

А тебе чего?

Какая ты… Спросить, что ль, нельзя?

Собрался. Ну?

Остаешься, стал-быть, жалмеркой?

Стал-быть, так.

Конь оторвал от воды губы, со скрипом пожевал стекавшую воду и, глядя на ту сторону Дона, ударил по воде передней ногой. Аксинья зачерпнула другое ведро; перекинув через плечо коромысло, легкой раскачкой пошла на гору. Григорий тронул коня следом. Ветер трепал на Аксинье юбку, перебирал на смуглой шее мелкие пушистые завитки. На тяжелом узле волос пламенела расшитая цветным шелком шлычка, розовая рубаха, заправленная в юбку, не морщинясь, охватывала крутую спину и налитые плечи. Поднимаясь в гору, Аксинья клонилась вперед, ясно вылегала под рубахой продольная ложбинка на спине. Григорий видел бурые круги слинявшей подмышками от пота рубахи, провожал глазами каждое движение. Ему хотелось снова заговорить с ней.

Небось, будешь скучать по мужу? А?

Аксинья на ходу повернула голову, улыбнулась.

А то как же. Ты вот женись, - переводя дух, она говорила прерывисто, - женись, а посля узнаешь, скучают ай нет по дружечке.

Толкнув коня, ровняясь с ней, Григорий заглянул ей в глаза.

А ить иные бабы ажник рады, как мужей проводют. Наша Дарья без Петра толстеть зачинает.

Аксинья, двигая ноздрями, резко дышала; поправляя волосы, сказала:

Муж - он не уж, а тянет кровя. Тебя-то скоро обженим?

Не знаю, как батя. Должно, посля службы.

Молодой ишо, не женись.

Сухота одна. - Она глянула исподлобья; не разжимая губ, скупо улыбнулась. И тут в первый раз заметил Григорий, что губы у нее бесстыдно-жадные, пухловатые.

Он, разбирая гриву на прядки, сказал:

Охоты нету жениться. Какая-нибудь и так полюбит.

Ай приметил?

Чего мне примечать… Ты вот проводишь Степана…

Ты со мной не заигрывай!

Ушибешь?

Степану скажу словцо…

Я твоего Степана…

Гляди, храбрый, слеза капнет.

Не пужай, Аксинья!

Я не пужаю. Твое дело с девками. Пущай утирки тебе вышивают, а на меня не заглядывайся.

Нарошно буду глядеть.

Ну, и гляди.

Аксинья примиряюще улыбнулась и сошла со стежки, норовя обойти коня. Григорий повернул его боком, загородил дорогу.

Пусти, Гришка!

Не пущу.

Не дури, мне надо мужа сбирать.

Григорий, улыбаясь, горячил коня: тот, переступая, теснил Аксинью к яру.

Пусти, дьявол, вон люди! Увидют, что́ подумают?

Она метнула по сторонам испуганным взглядом и прошла, хмурясь и не оглядываясь.

На крыльце Петро прощался с родными. Григорий заседлал коня. Придерживая шашку, Петро торопливо сбежал по порожкам, взял из рук Григория поводья.

Конь, чуя дорогу, беспокойно переступал, пенил, гоняя во рту, мундштук. Поймав ногой стремя, держась за луку, Петро говорил отцу:

Лысых работой не нури, батя! Заосеняет - продадим. Григорию ить коня справлять. А степную траву, гляди, не продавай: в лугу ноне, сам знаешь, какие сена́ будут.

Ну, с богом. Час добрый, - проговорил старик, крестясь.

Петро привычным движением вскинул в седло свое сбитое тело, поправил позади складки рубахи, стянутые пояском. Конь пошел к воротам. На солнце тускло блеснула головка шашки, подрагивавшая в такт шагам.

Дарья с ребенком на руках пошла следом. Мать, вытирая рукавом глаза и углом завески покрасневший нос, стояла посреди база.

Братушка, пирожки! Пирожки забыл!.. Пирожки с картошкой!..

Дуняшка козой скакнула к воротам.

Чего орешь, дура! - досадливо крикнул на нее Григорий.

Остались пирожки-и! - прислонясь к калитке, стонала Дуняшка, и на измазанные горячие щеки, а со щек на будничную кофтенку - слезы.

Дарья из-под ладони следила за белой, занавешенной пылью рубахой мужа. Пантелей Прокофьевич, качая подгнивший столб у ворот, глянул на Григория.

Ворота возьмись поправь да стояно́к на углу врой. - Подумав, добавил, как новость сообщил: - Уехал Петро.

Через плетень Григорий видел, как собирался Степан. Принаряженная в зеленую шерстяную юбку Аксинья подвела ему коня. Степан, улыбаясь, что-то говорил ей. Он не спеша, по-хозяйски, поцеловал жену и долго не снимал руки с ее плеча. Сожженная загаром и работой рука угольно чернела на белой Аксиньиной кофточке. Степан стоял к Григорию спиной; через плетень было видно его тугую, красиво подбритую шею, широкие, немного вислые плечи и - когда наклонялся к жене - закрученный кончик русого уса.

Аксинья чему-то смеялась и отрицательно качала головой. Рослый вороной конь качнулся, подняв на стремени седока. Степан выехал из ворот торопким шагом, сидел в седле, как врытый, а Аксинья шла рядом, держась за стремя, и снизу вверх, любовно и жадно, по-собачьи заглядывала ему в глаза.

Так миновали они соседний курень и скрылись за поворотом.

Григорий провожал их долгим неморгающим взглядом.

III (V первой части)

До хутора Сетракова - места лагерного сбора - шестьдесят верст . Петро Мелехов и Астахов Степан ехали на одной бричке. С ними еще трое казаков-хуторян: Федот Бодовсков - молодой калмыковатый и рябой казак, второочередник лейб-гвардии Атаманского полка Хрисанф Токин, по прозвищу Христоня, и батареец Томилин Иван, направлявшийся в Персиановку. В бричку после первой же кормежки запрягли двухвершкового Христониного коня и Степанового вороного. Остальные три лошади, оседланные, шли позади. Правил здоровенный и дурковатый, как большинство атаманцев, Христоня. Колесом согнув спину, сидел он впереди, заслонял в будку свет, пугал лошадей гулким октавистым басом. В бричке, обтянутой новеньким брезентом, лежали, покуривая, Петро Мелехов, Степан и батареец Томилин. Федот Бодовсков шел позади; видно, не в тягость было ему втыкать в пыльную дорогу кривые свои калмыцкие ноги.

Христонина бричка шла головной. За ней тянулись еще семь или восемь запряжек с привязанными оседланными и неоседланными лошадьми.

Вихрились над дорогой хохот, крики, тягучие песни, конское порсканье, перезвяк порожних стремян.

У Петра в головах сухарный мешок. Лежит Петро и крутит желтый длиннющий ус.

- …на! Давай служивскую заиграем?

Жарко дюже. Ссохлось все.

Кабаков нету на ближних хуторах, не жди!

Ну, заводи. Да ты ить не мастак. Эх, Гришка ваш дишканит! Потянет, чисто нитка серебряная, не голос. Мы с ним на игрищах драли.

Степан откидывает голову, - прокашлявшись, заводит низким звучным голосом:

Эх ты, зоренька-зарница,

Рано на небо взошла…

Томилин по-бабьи прикладывает к щеке ладонь, подхватывает тонким, стенящим подголоском. Улыбаясь, заправив в рот усину, смотрит Петро, как у грудастого батарейца синеют от усилия узелки жил на висках.

Молодая, вот она, бабенка

Поздно по воду пошла…

Степан лежит к Христоне головой, поворачивается, опираясь на руку; тугая красивая шея розовеет.

Христоня, подмоги!

А мальчишка, он догадался,

Стал коня свово седлать…

Степан переводит на Петра улыбающийся взгляд выпученных глаз, и Петро, вытянув изо рта усину, присоединяет голос.

Христоня, разинув непомерную залохматевшую щетиной пасть, ревет, сотрясая брезентовую крышу будки:

Оседлал коня гнедого -

Стал бабенку догонять…

Христоня кладет на ребро аршинную босую ступню, ожидает, пока Степан начнет вновь. Тот, закрыв глаза, - потное лицо в тени, - ласково ведет песню, то снижая голос до шепота, то вскидывая до металлического звона:

Ты позволь, позволь, бабенка,

Коня в речке напоить…

И снова колокольно-набатным гудом давит Христоня голоса. Вливаются в песню голоса и с соседних бричек. Поцокивают колеса на железных ходах, чихают от пыли кони, тягучая и сильная, полой водой, течет над дорогой песня. От высыхающей степной музги, из горелой коричневой куги взлетывает белокрылый чибис. Он с криком летит в лощину; поворачивая голову, смотрит изумрудным глазком на цепь повозок, обтянутых белым, на лошадей, кудрявящих смачную пыль копытами, на шагающих по обочине дороги людей в белых, просмоленных пылью рубахах. Чибис падает в лощине, черной грудью ударяет в подсыхающую, примятую зверем траву - и не видит, что творится на дороге. А по дороге так же громыхают брички, так же нехотя переступают запотевшие под седлами кони; лишь казаки в серых рубахах быстро перебегают от своих бричек к передней, грудятся вокруг нее, стонут в хохоте.

Степан во весь рост стоит на бричке, одной рукой держится за брезентовый верх будки, другой коротко взмахивает; сыплет мельчайшей, подмывающей скороговоркой:

Не садися возле меня,

Не садися возле меня,

Люди скажут - любишь меня,

Любишь меня,

Ходишь ко мне,

Любишь меня,

Ходишь ко мне,

А я роду не простого…

А я роду не простого,

Не простого -

Воровского,

Воровского -

Не простого,

Люблю сына князевского…

Федот Бодовсков свищет; приседая, рвутся из постромок кони; Петро, высовываясь из будки, смеется и машет фуражкой; Степан, сверкая ослепительной усмешкой, озорно поводит плечами; а по дороге бугром движется пыль; Христоня, в распоясанной длиннющей рубахе, патлатый, мокрый от пота, ходит вприсядку, кружится маховым колесом, хмурясь и стоная, делает казачка, и на сером шелковье пыли остаются чудовищные разлапистые следы босых его ног.

IV (VI первой части)

Возле лобастого, с желтой песчаной лысиной кургана остановились ночевать.

С запада шла туча. С черного ее крыла сочился дождь. Поили коней в пруду. Над плотиной горбатились под ветром унылые вербы. В воде, покрытой застойной зеленью и чешуей убогих волн, отражаясь, коверкалась молния. Ветер скупо кропил дождевыми каплями, будто милостыню сыпал на черные ладони земли.

Стреноженных лошадей пустили на попас, назначив в караул трех человек. Остальные разводили огни, вешали котлы на дышла бричек.

Христоня кашеварил. Помешивая ложкой в котле, рассказывал сидевшим вокруг казакам:

- …Курган, стал-быть, высокий, навроде этого. Я и говорю покойничку-бате: «А что, атаман1 не забастует нас за то, что без всякого, стал-быть, дозволенья зачнем курган потрошить?»

Об чем он тут брешет? - спросил вернувшийся от лошадей Степан.

Рассказываю, как мы с покойничком-батей, царство небесное старику, клад искали.

Где же вы его искали?

Это, браток, аж за Фетисовой балкой. Да ты знаешь - Меркулов курган…

Ну-ну… - Степан присел на корточки, положил на ладонь уголек. Плямкая губами, долго прикуривал, катал его по ладони.

Ну, вот. Стал-быть, батя говорит: «Давай, Христан, раскопаем Меркулов курган». От деда слыхал он, что в нем зарытый клад. А клад, стал-быть, не кажному в руки дается. Батя сулил богу: отдашь, мол, клад - церкву прекрасную выстрою. Вот мы порешили и поехали туда. Земля станишная - сумнение от атамана могло только быть. Приезжаем к ночи. Дождались, покель смеркнется, кобылу, стал-быть, стреножили, а сами с лопатами залезли на макушку. Зачали бузовать прямо с темечка. Вырыли яму аршина в два, земля - чисто каменная, захрясла от давности. Взмок я. Батя всё молитвы шепчет, а у меня, братцы, верите, до того в животе бурчит… В летнюю пору, стал-быть, харч вам звестный: кислое молоко да квас… Перехватит поперек живот, смерть в глазах - и всё! Батя-покойничек, царство ему небесное, и говорит: «Фу, - говорит, - Христан, и поганец ты! Я молитву прочитываю, а ты не могешь пищу сдерживать, дыхнуть, стал-быть, нечем. Иди, - говорит, - слазь с кургана, а то я тебе голову лопатой срублю. Через тебя, поганца, клад могет в землю уйтить». Я лег под курганом и страдаю животом, взяло на колотье, а батя-покойничек - здоровый был чертяка! - копает один. И дорылся он до каменной плиты. Кличет меня. Я, стал-быть, подовздел ломом, поднял эту плиту… Верите, братцы, ночь месячная была, а под плитой так и блестит…

Ну, и брешешь ты, Христоня! - не вытерпел Петро, улыбаясь и дергая ус.

Чего «брешешь»? Пошел ты к тетери-ятери! - Христоня поддернул широченные шаровары и оглядел слушателей. - Нет, стал-быть, не брешу! Истинный бог - правда!

К берегу-то прибивайся!

Так, братцы, и блестит. Я - глядь, а это, стал-быть, сожгённый уголь. Там его было мер сорок. Батя и говорит: «Лезь, Христан, выгребай его». Полез. Кидал, кидал этую страмоту, до самого света хватило. Утром, стал-быть, глядь, а он - вот он.

Кто? - поинтересовался лежавший на попоне Томилин.

Да атаман, кто же. Едет в пролетке: «Кто дозволил, такие-сякие?» Молчим. Он нас, стал-быть, сгреб - и в станицу. Позапрошлый год в Каменскую на суд вызывали, а батя догадался - успел помереть. Отписали бумагой, что в живых его нету.

Христоня снял котел с дымившейся кашей, пошел к повозке за ложками.

Что ж отец-то? Сулил церкву построить, да так и не построил? - спросил Степан, дождавшись, пока Христоня вернулся с ложками.

Дурак ты, Степа, что ж он за уголья, стал-быть, строил ба?

Раз сулил - значится, должен.

Всчет угольев не было никакого уговору, а клад…

От хохота дрогнул огонь. Христоня поднял от котла простоватую голову и, не разобрав, в чем дело, покрыл голоса остальных густым гоготом.

V (IV первой части)

К вечеру собралась гроза. Над хутором стала бурая туча. Дон, взлохмаченный ветром, кидал на берега гребнистые частые волны. За левадами палила небо сухая молния, давил землю редкими раскатами гром. Под тучей, раскрылатившись, колесил коршун, его с криком преследовали вороны. Туча, дыша холодком, шла вдоль по Дону, с запада. За займищем грозно чернело небо, степь выжидающе молчала. В хуторе хлопали закрываемые ставни, от вечерни, крестясь, спешили старухи, на плацу колыхался серый столбище пыли, и отягощенную вешней жарою землю уже засевали первые зерна дождя.

Дуняшка, болтая косичками, прожгла по базу, захлопнула дверцу курятника и стала посреди база, раздувая ноздри, как лошадь перед препятствием. На улице взбрыкивали ребятишки. Соседский восьмилеток Мишка вертелся, приседая на одной ноге, - на голове у него, закрывая ему глаза, кружился непомерно просторный отцовский картуз, - и пронзительно верещал:

Дождюк, дождюк припусти.

Мы поедем во кусты,

Богу молиться,

Христу поклониться.

Дуняшка завистливо глядела на босые, густо усыпанные цыпками Мишкины ноги, ожесточенно топтавшие землю. Ей тоже хотелось приплясывать под дождем и мочить голову, чтоб волос рос густой и курчавый; хотелось вот так же, как Мишкиному товарищу, укрепиться на придорожной пыли вверх ногами, с риском свалиться в колючки, - но в окно глядела мать, сердито шлепая губами. Вздохнув, Дуняшка побежала в курень. Дождь спустился ядреный и частый. Над самой крышей лопнул гром, осколки покатились за Дон.

В сенях отец и потный Гришка тянули из боковушки скатанный бредень.

Ниток суровых и иглу-цыганку, шибко! - крикнул Дуняшке Григорий.

В кухне зажгли огонь. Зашивать бредень села Дарья. Старуха, укачивая дитя, бурчала:

Ты, старый, сроду на выдумки. Спать ложились бы, гас все дорожает, а ты жгешь. Какая теперича ловля? Куда вас чума понесет? Ишо перетопнете, там ить на базу страсть господня. Ишь, ишь, как полыхает! Господи Иисусе Христе, царица небес…

В кухне на секунду стало ослепительно сине и тихо: слышно было, как ставни царапал дождь, - следом ахнул гром. Дуняшка пискнула и ничком ткнулась в бредень. Дарья мелкими крестиками обмахивала окна и двери.

Старуха страшными глазами глядела на ластившуюся у ног ее кошку.

Дунька! Го-о-ни ты ее, прок… царица небесная, прости меня, грешницу. Дунька, кошку выкинь на баз. Брысь ты, нечистая сила! Чтоб ты…

Григорий, уронив комол бредня, трясся в беззвучном хохоте.

Ну, чего вы вскагакались? Цыцьте! - прикрикнул Пантелей Прокофьевич. - Бабы, живо зашивайте! Надысь ишо говорил: оглядите бредень.

И какая теперя рыба, - заикнулась было старуха.

Не разумеешь, - молчи! Самое стерлядей на косе возьмем. Рыба к берегу зараз идет, боится бурю. Вода, небось, уж мутная пошла. Ну-ка, выбеги, Дуняшка, послухай - играет ерик?

Дуняшка нехотя, бочком, подвинулась к дверям.

Кто ж бродить пойдет? Дарье нельзя, могет груди застудить, - не унималась старуха.

Мы с Гришкой, а с другим бреднем - Аксинью покличем, кого-нибудь ишо из баб.

Запыхавшись, вбежала Дуняша. На ресницах, подрагивая, висели дождевые капельки. Пахнуло от нее отсыревшим черноземом.

Ерик гудет, ажник страшно!

Пойдешь с нами бродить?

А ишо кто пойдет?

Баб покличем.

Ну, накинь зипун и скачи к Аксинье. Ежели пойдет, пущай покличет Малашку Фролову!

Энта не замерзнет, - улыбнулся Григорий, - на ней жиру, как на добром борове.

Ты бы сенца сухого взял, Гришунька, - советовала мать, - под сердце подложишь, а то нутрё застудишь.

Григорий, мотай за сеном. Старуха верное слово сказала.

Вскоре привела Дуняшка баб. Аксинья, в рваной подпоясанной веревкой кофтенке и в синей исподней юбке, выглядела меньше ростом, худее. Она, пересмеиваясь с Дарьей, сняла с головы платок, потуже закрутила в узел волосы и, покрываясь, откинув голову, холодно оглядела Григория. Толстая Малашка подвязывала у порога чулки, хрипела простуженно:

Мешки взяли? Истинный бог, мы ноне шатанем рыбы.

Вышли на баз. На размякшую землю густо лил дождь, пенил лужи, потоками сползал к Дону.

Григорий шел впереди. Подмывало его беспричинное веселье.

Гляди, батя, тут канава.

Эка темень-то!

Держись, Аксюша, при мне, вместе будем в тюрьме, - хрипло хохочет Малашка.

Гляди, Григорий, никак Майданниковых пристань?

Она и есть.

Отсель… зачинать… - осиливая хлобыстающий ветер, кричит Пантелей Прокофьевич.

Не слышно, дяденька! - хрипит Малашка.

Заброди, с богом… Я от глуби. От глуби, говорю… Малашка, дьявол глухой, куда тянешь? Я пойду от глуби!.. Григорий, Гришка! Аксинья пущай от берега!

У Дона стонущий рев. Ветер на клочья рвет косое полотнище дождя.

Ощупывая ногами дно, Григорий по пояс окунулся в воду. Липкий холод дополз до груди, обручем стянул сердце. В лицо, в накрепко зажмуренные глаза, словно кнутом, стегает волна. Бредень надувается шаром, тянет вглубь. Обутые в шерстяные чулки ноги Григория скользят по песчаному дну. Комол рвется из рук… Глубже, глубже. Уступ. Срываются ноги. Течение порывисто несет к середине, всасывает. Григорий правой рукой с силой гребет к берегу. Черная колышущаяся глубина пугает его, как никогда. Нога радостно наступает на зыбкое дно. В колено стукается какая-то рыба.

Обходи глубе! - откуда-то из вязкой черни голос отца.

Бредень, накренившись, опять ползет в глубину, опять течение рвет из-под ног землю, и Григорий, задирая голову, плывет, отплевывается.

Аксинья, жива?

Жива покуда.

Никак, перестает дождик?

Маленький перестает, зараз большой тронется.

Ты потихоньку. Отец услышит - ругаться будет.

Испужался отца, тоже…

С минуту тянут молча. Вода, как липкое тесто, вяжет каждое движение.

Гриша, у берега, кубыть, карша. Надоть обвесть.

Страшный толчок далеко отшвыривает Григория. Грохочущий всплеск, будто с яра рухнула в воду глыбища породы.

А-а-а-а! - где-то у берега визжит Аксинья.

Перепуганный Григорий, вынырнув, плывет на крик.

Аксинья!

Ветер и текучий шум воды.

Аксинья! - холодея от страха, кричит Григорий.

Э-гей!!. Гри-го-ри-ий! - издалека приглушенный отцов голос.

Григорий кидает взмахи. Что-то вязкое под ногами, схватил рукой: бредень.

Чего ж не откликалась-то?.. - сердито орет Григорий, на четвереньках выбираясь на берег.

Присев на корточки, дрожа, разбирают спутанный комом бредень. Из прорехи разорванной тучи вылупливается месяц. За займищем сдержанно поговаривает гром. Лоснится земля невпитанной влагой. Небо, выстиранное дождем, строго и ясно.

Распутывая бредень, Григорий всматривается в Аксинью. Лицо ее мелово-бледно, но красные, чуть вывернутые губы уже смеются.

Как оно меня шибанет на берег, - переводя дух, рассказывает она, - от ума отошла. Спужалась до смерти! Я думала - ты утоп.

Руки их сталкиваются. Аксинья пробует просунуть свою руку в рукав его рубахи.

Как у тебя тепло-то в рукаве, - жалобно говорит она, - а я замерзла. Колики по телу пошли.

Вот он, проклятущий сомяга, где саданул!

Григорий раздвигает на середине бредня дыру аршина полтора в поперечнике.

От косы кто-то бежит. Григорий угадывает Дуняшку. Еще издали кричит ей:

Нитки у тебя?

Туточка.

Дуняшка, запыхавшись, подбегает.

Вы чего ж тут сидите? Батянька прислал, чтоб скорей шли к косе. Мы там мешок стерлядей наловили! - В голосе Дуняшки нескрываемое торжество.

Аксинья, ляская зубами, зашивает дыру в бредне. Рысью, чтобы согреться, бегут на косу.

Пантелей Прокофьевич крутит цыгарку рубчатыми от воды и пухлыми, как у утопленника, пальцами; приплясывая, хвалится:

Раз забрели - восемь штук, а другой раз… - он делает передышку, закуривает и молча показывает ногой на мешок.

Аксинья с любопытством заглядывает. В мешке скрежещущий треск: трется живучая стерлядь.

А вы чего ж отбились?

Сом бредень просадил.

Кое-как, ячейки посцепили…

Ну, дойдем до колена и - домой. Забредай, Гришка, чего ж взноровился?

Григорий переступает одеревеневшими ногами. Аксинья дрожит так, что дрожь ее ощущает Григорий через бредень.

Не трясись!

И рада б, да духу не переведу.

Давай вот что… Давай вылазить, будь она проклята, рыба эта!

Крупный сазан бьет через бредень. Учащая шаг, Григорий загибает бредень, тянет комол, Аксинья, согнувшись, выбегает на берег. По песку шуршит схлынувшая назад вода, трепещет рыба.

Через займище пойдем?

Лесом ближе. Эй, вы, там, скоро?

Идите, догоним. Бредень вот пополоскаем.

Аксинья, морщась, выжала юбку, подхватила на плечи мешок с уловом, почти рысью пошла по косе. Григорий нес бредень. Прошли саженей сто, Аксинья заохала:

Моченьки моей нету! Ноги с пару зашлись.

Вот прошлогодняя копна, может погреешься?

И то. Покуда до дому дотянешь - помереть можно.

Григорий свернул набок шапку копны, вырыл яму. Слежалое сено ударило горячим запахом прели.

Лезь в середку. Тут - как на печке.

Аксинья, кинув мешок, по шею зарылась в сено.

То-то благодать!

Подрагивая от холода, Григорий прилег рядом. От мокрых Аксиньиных волос тек нежный волнующий запах. Она лежала, запрокинув голову, мерно дыша полуоткрытым ртом.

Волосы у тебя дурнопьяном пахнут. Знаешь, этаким цветком белым… - шепнул, наклонясь, Григорий.

Она промолчала. Туманен и далек был взгляд ее, устремленный на ущерб колёсистого месяца.

Григорий, выпростав из кармана руку, внезапно притянул ее голову к себе. Она резко рванулась, привстала.

Помалкивай.

Пусти, а то зашумлю!

Погоди, Аксинья…

Дядя Пантелей!..

Ай заблудилась? - совсем близко, из зарослей боярышника, отозвался Пантелей Прокофьевич.

Григорий, сомкнув зубы, прыгнул с копны.

Ты чего шумишь? Ай заблудилась? - подходя, переспросил старик.

Аксинья стояла возле копны, поправляя сбитый на затылок платок, над нею дымился пар.

Заблудиться-то нет, а вот было-к замерзнула.

Тю, баба, а вот, гля, копна. Посогрейся.

Аксинья улыбнулась, нагнувшись за мешком.

VI (VII первой части)

Аксинью выдали за Степана семнадцати лет. Взяли ее с хутора Дубровки, с той стороны Дона, с песков.

За год до выдачи осенью пахала она в степи, верст за восемь от хутора. Ночью отец ее, пятидесятилетний старик, связал ей треногой руки и изнасиловал.

Убью, ежели пикнешь слово, а будешь помалкивать - справлю плюшевую кофту и гетры с калошами. Так и помни: убью, ежели что… - пообещал он ей.

Ночью, в одной изорванной исподнице, прибежала Аксинья в хутор. Валяясь в ногах у матери, давясь рыданиями, рассказывала… Мать и старший брат, атаманец, только что вернувшийся со службы, запрягли в бричку лошадей, посадили с собой Аксинью и поехали туда, к отцу. За восемь верст брат чуть не запалил лошадей. Отца нашли возле стана. Пьяный, спал он на разостланном зипуне, около валялась порожняя бутылка из-под водки. На глазах у Аксиньи брат отцепил от брички барок, ногами поднял спящего отца, что-то коротко спросил у него и ударил окованным барком старика в переносицу. Вдвоем с матерью били его часа полтора. Всегда смирная, престарелая мать исступленно дергала на обеспамятевшем муже волосы, брат старался ногами. Аксинья лежала под бричкой, укутав голову, молча тряслась… Перед светом привезли старика домой. Он жалобно мычал, шарил по горнице глазами, отыскивая спрятавшуюся Аксинью. Из оторванного уха его катилась на подушку кровь и белесь. Ввечеру он помер. Людям сказали, что пьяный упал с арбы и убился.

А через год приехали на нарядной бричке сваты за Аксинью. Высокий, крутошеий и статный Степан невесте понравился, на осенний мясоед назначили свадьбу. Подошел такой предзимний, с морозцем и веселым ледозвоном день, окрутили молодых; с той поры и водворилась Аксинья в астаховском доме молодой хозяйкой. Свекровь, высокая, согнутая какой-то жестокой бабьей болезнью старуха, на другой же день после гульбы рано разбудила Аксинью, привела ее на кухню и, бесцельно переставляя рогачи, сказала:

Вот что, милая моя сношенька, взяли мы тебя не кохаться да не вылеживаться. Иди-ка передои коров, а посля становись к печке стряпать. Я - старая, немощь одолевает, а хозяйство ты к рукам бери, за тобой оно ляжет.

В этот же день в амбаре Степан обдуманно и страшно избил молодую жену. Бил в живот, в груди, в спину; бил с таким расчетом, чтобы не видно было людям. С той поры стал он прихватывать на стороне, путался с гулящими жалмерками, уходил чуть не каждую ночь, замкнув Аксинью в амбаре или горенке.

Года полтора не прощал ей обиду: пока не родился ребенок. После этого притих, но на ласку был скуп и по-прежнему редко ночевал дома.

Большое многоскотинное хозяйство затянуло Аксинью работой. Степан работал с ленцой: начесав чуб, уходил к товарищам покурить, перекинуться в картишки, побрехать о хуторских новостях, а скотину убирать приходилось Аксинье, ворочать хозяйством - ей. Свекровь была плохая помощница. Посуетившись, падала на кровать и, вытянув в нитку блеклую желтень губ, глядя в потолок звереющими от боли глазами, стонала, сжималась в комок. В такие минуты на лице ее, испятнанном черными уродливо крупными родинками, выступал обильный пот, в глазах накапливались и часто, одна за другой, стекали слезы. Аксинья, бросив работу, забивалась где-нибудь в угол и со страхом и жалостью глядела на свекровьино лицо.

Через полтора года старуха умерла. Утром у Аксиньи начались предродовые схватки, а к полудню, за час до появления ребенка, свекровь умерла на ходу, возле дверей старой конюшни. Повитуха, выбежавшая из куреня предупредить пьяного Степана, чтобы не ходил к родильнице, увидела лежащую с поджатыми ногами Аксиньину свекровь.

Аксинья привязалась к мужу после рождения ребенка, но не было у нее к нему чувства, была горькая бабья жалость да привычка. Ребенок умер, не дожив до года. Старая развернулась жизнь. И когда Мелехов Гришка, заигрывая, стал Аксинье поперек пути, с ужасом увидела она, что ее тянет к черному ласковому парню. Он упорно, с бугаиной настойчивостью, ее обхаживал. И это-то упорство и было страшно Аксинье. Она видела, что он не боится Степана, нутром чуяла, что так он от нее не отступится, и, разумом не желая этого, сопротивляясь всеми силами, замечала за собой, что по праздникам и в будни стала тщательней наряжаться, обманывая себя, норовила почаще попадаться ему на глаза. Тепло и приятно ей было, когда черные Гришкины глаза ласкали ее тяжело и исступленно. На заре, просыпаясь доить коров, она улыбалась и, еще не сознавая, отчего, вспоминала: «Нынче что-то есть радостное. Что же? Григорий… Гриша…» Пугало это новое, заполнявшее всю ее чувство, и в мыслях шла ощупью, осторожно, как через Дон по мартовскому ноздреватому льду.

Проводив Степана в лагеря, решила с Гришкой видеться как можно реже. После ловли бреднем решение это укрепилось в ней еще прочнее.

VII (VIII)

За два дня до Троицы хуторские делили луг. На дележ ходил Пантелей Прокофьевич. Пришел оттуда в обед, кряхтя скинул чирики и, смачно почесывая натруженные ходьбой ноги, сказал:

Досталась нам делянка возле Красного яра. Трава не особо чтоб дюже добрая. Верхний конец до лесу доходит, кой-где - голощечины. Пырейчик проскакивает.

Когда ж косить? - спросил Григорий.

С праздников.

Дарью возьмете, что ль? - нахмурилась старуха.

Пантелей Прокофьевич махнул рукой - отвяжись, мол.

Понадобится - возьмем. Полудновать-то собирай, чего стоишь, раскрылилась!

Старуха загремела заслонкой, выволокла из печи пригретые щи. За столом Пантелей Прокофьевич долго рассказывал о дележке и жуликоватом атамане, чуть было не обмошенничавшем весь сход.

Он и энтот год смухлевал, - вступилась Дарья, - отбивали улеши, так он подговаривал все Малашку Фролову конаться.

Стерва давнишняя, - жевал Пантелей Прокофьевич.

Батяня, а копнить, гресть кто будет? - робко спросила Дуняшка.

А ты чего будешь делать?

Одной, батяня, неуправно.

Мы Аксютку Астахову покличем. Степан надысь просил скосить ему. Надо уважить.

На другой день утром к мелеховскому базу подъехал верхом на подседланном белоногом жеребце Митька Коршунов. Побрызгивал дождь. Хмарь висела над хутором. Митька, перегнувшись в седле, открыл калитку, въехал на баз. Его с крыльца окликнула старуха.

Ты, забурунный, чего прибег? - спросила она с видимым неудовольствием. Недолюбливала старая отчаянного и драчливого Митьку.

И чего тебе, Ильинишна, надоть? - привязывая к перилам жеребца, удивился Митька. - Я к Гришке приехал. Он где?

Под сараем спит. Тебя, что ж, аль паралик вдарил? Пешки, стал-быть, не могешь ходить?

Ты, тетенька, кажной дыре гвоздь! - обиделся Митька. Раскачиваясь, помахивая и щелкая нарядной плеткой по голенищам лакированных сапог, пошел он под навес сарая.

Григорий спал в снятой с передка арбе. Митька, жмуря левый глаз, словно целясь, вытянул Григория плетью.

Вставай, мужик!

«Мужик» у Митьки было слово самое ругательное. Григорий вскинулся пружиной.

Ты чего?

Будя зоревать!

Не дури, Митрий, покеда не осерчал…

Вставай, дело есть.

Митька присел на грядушку арбы, обивая с сапога плетью присохшее грязцо, сказал:

Мне, Гришка, обидно…

Да как же, - Митька длинно ругнулся, - он не он, - сотник, так и задается.

В сердцах он, не разжимая зубов, быстро кидал слова, дрожал ногами. Григорий привстал.

Какой сотник?

Хватая его за рукав рубахи, Митька уже тише сказал:

Зараз седлай коня и побегем в займище. Я ему покажу! Я ему так и сказал: «Давай, ваше благородие, спробуем». - «Веди, грит, всех друзьев-товарищев, я вас всех покрою, затем что мать моей кобылы в Петербурге на офицерских скачках призы сымала». Да, по мне, его кобыла и с матерью - да будь они прокляты! - а я жеребца не дам обскакать!

Григорий наспех оделся. Митька ходил за ним по пятам; заикаясь от злобы, рассказывал:

Приехал на́ гости к Мохову, купцу, энтот самый сотник. Погоди, чей он прозвищем? Кубыть, Листницкий. Такой из себя тушистый, сурьезный. Очки носит. Ну, да нехай! Даром что в очках, а жеребца не дамся обогнать!

Посмеиваясь, Григорий оседлал старую, оставленную на племя матку и через гуменные ворота - чтоб не видел отец - выехал в степь. Ехали к займищу под горой. Копыта лошадей, чавкая, жевали грязь. В займище возле высохшего тополя их ожидали конные: сотник Листницкий на поджарой красавице-кобылице и человек семь хуторских ребят верхами.

Откуда скакать? - обратился к Митьке сотник, поправляя пенсне и любуясь могучими грудными мускулами Митькиного жеребца.

От тополя до Царева пруда.

Где это Царев пруд? - Сотник близоруко сощурился.

А вон, ваше благородие, возле леса.

Лошадей построили. Сотник поднял над головою плетку. Погон на его плече вспух бугром.

Как скажу «три» - пускать! Ну? Раз, два… три!

Первый рванулся сотник, припадая к луке, придерживая рукой фуражку. Он на секунду опередил остальных. Митька с растерянно-бледным лицом привстал на стременах - казалось Григорию, томительно долго опускал на круп жеребца подтянутую над головой плеть.

От тополя до Царева пруда - версты три. На полпути Митькин жеребец, вытягиваясь в стрелку, настиг кобылицу сотника. Григорий скакал нехотя. Отстав с самого начала, он ехал куцым намётом, с любопытством наблюдая за удалявшейся, разбитой на звенья цепкой скакавших.

Возле Царева пруда - наносный от вешней воды песчаный увал. Желтый верблюжий горб его чахло порос остролистым змеиным луком. Григорий видел, как на увал разом вскочили и стекли на ту сторону сотник и Митька, за ними поодиночке скользили остальные.

Когда подъехал он к пруду, потные лошади уже стояли кучей, спешившиеся ребята окружали сотника. Митька лоснился сдерживаемой радостью. Торжество сквозило в каждом его движении. Сотник, против ожидания, показался Григорию нимало не сконфуженным: он, прислонясь к дереву, покуривая папироску, говорил, указывая мизинцем на свою, словно выкупанную, кобылицу:

Я на ней сделал пробег в полтораста верст. Вчера только приехал со станции. Будь она посвежей - никогда, Коршунов, не обогнал бы ты меня.

Могет быть, - великодушничал Митька.

Резвей его жеребца по всей округе нету, - завидуя, сказал веснушчатый паренек, прискакавший последним.

Конь добрячий. - Митька дрожащей от пережитого волнения рукой похлопал по шее жеребца и, деревянно улыбаясь, глянул на Григория.

Они вдвоем отделились от остальных, поехали под горою, а не улицей. Сотник попрощался с ними холодновато, сунул два пальца под козырек и отвернулся.

Уже подъезжая по проулку к двору, Григорий увидел шагавшую им навстречу Аксинью. Шла она, ощипывая хворостинку; увидела Гришку - ниже нагнула голову.

Чего застыдилась, аль мы телешами едем? - крикнул Митька и подмигнул: - Калинушка моя, эх, горьковатенькая!

Григорий, глядя перед собой, почти проехал мимо и вдруг огрел мирно шагавшую кобылу плетью. Та присела на задние ноги - взлягнув, забрызгала Аксинью грязью.

И-и-и, дьявол дурной!

Круто повернув, наезжая на Аксинью разгоряченной лошадью, Григорий спросил:

Чего не здороваешься?

Не сто́ишь того!

За это вот и обляпал - не гордись!

Пусти! - крикнула Аксинья, махая руками перед мордой лошади. - Что ж ты меня конем топчешь?

Это кобыла, а не конь.

Все одно пусти!

За что серчаешь, Аксютка? Неужели за надышнее, что в займище?..

Григорий заглянул ей в глаза. Аксинья хотела что-то сказать, но в уголке черного ее глаза внезапно нависла слезинка; жалко дрогнули губы. Она, судорожно глотнув, шепнула:

Отвяжись, Григорий… Я не серчаю… Я… - И пошла.

Удивленный Григорий догнал Митьку у ворот.

Придешь ноне на игрище? - спросил тот.

Что так? Либо ночевать покликала?

Григорий потер ладонью лоб и не ответил.

VIII (II первой части)

Редкие в пепельном рассветном небе зыбились звезды. Из-под туч тянул ветер. Над Доном на дыбах ходил туман и, пластаясь по откосу меловой горы, сползал в яры серой безголовой гадюкой. Левобережное Обдонье, пески, ендовы, камышистая непролазь, лес в росе - полыхали исступленным холодным заревом. За чертой, не всходя, томилось солнце.

В мелеховском курене первый оторвался ото сна Пантелей Прокофьевич. Застегивая на ходу ворот расшитой крестиками рубахи, вышел на крыльцо. Затравевший двор выложен росным серебром. Выпустил на проулок скотину. Дарья в исподнице пробежала доить коров. На икры белых босых ее ног молозивом брызгала роса, по траве через баз лег дымчатый примятый след.

Пантелей Прокофьевич поглядел, как прямится примятая Дарьиными ногами трава, пошел в горницу.

На подоконнике распахнутого окна мертвенно розовели лепестки отцветавшей в палисаднике вишни. Григорий спал ничком, кинув наотмашь руку.

Гришка, рыбалить поедешь?

Чего ты? - шепотом спросил тот и свесил с кровати ноги.

Поедем, посидим зорю.

Григорий, посапывая, стянул с подвески будничные шаровары, вобрал их в белые шерстяные чулки и долго надевал чирик, выправляя подвернувшийся задник.

В шолоховском издании по редакторскому недосмотру этому «мирному» эпиграфу предшествует другой, «ратный» («Не сохами-то славная зем[е]люшка наша распахана…») Хотя по логике он должен открывать оставшуюся без эпиграфа вторую, военную книгу. Эпиграф к третьей книге (также ратной) соответствует ее содержанию. Эпиграф к оставшейся в черновиках 7 части романа неизвестен, но вероятно, эта часть должна была войти в третий том, разросшийся от многочисленных цитат из позднейших белогвардейских мемуаров и партийных большевистских статей. В этом случае логика трех томов (и эпиграфов к ним) столь же очевидна, как и полемика с XIX веком, веком Льва Толстого: формула новейшего времени не Война и Мир, а Мир - Война - Гражданская война. 8 часть целиком принадлежит советским имитаторам. (Прим. А. Ч. В изданиях: «- Как-то ни чорт, нужен ты мне!»

Ныне хутор Сетраки Чертковского района Ростовской области в 60 верстах от Вешенской и в 120 хутора Хованского (прим. А. Ч. )

Гас – керосин

Рыбаки «приваду» (подкормку для рыб обычно из зерен пшеницы, ржи или ячменя) не варят, а парят. Отсутствующее в изданиях исправление обнаруживаем в «черновой» рукописи: поверх «– Кашу-то варила мать?» («Черновая», с. 5) читаем: «– Приваду-то парила мать?» Однако в дальнейших «редакциях»: «– Приваду варила мать?» («Перебеленная», с. 5); «– А приваду маманя варила?» («Беловая», с. 5). (Прим. А. Ч. )

В изданиях описака: «к левому». Но Черным яром должен называться именно правый, бессолнечный берег текущего в этом месте с запада на восток Дона. Старик точно определяет место рыбалки: «- К Черному яру. Спробуем возле энтой ка́рши, где надысь сидели».

В шолоховском «черновике» (с. 6) «огромный, аршина в полтора сазан» позднее стал «аршина в два» (позднейшая правка фиолетовыми чернилами поверх черных). Но в природе максимальная длина сазана именно полтора аршина (немногим более метра), а вес до 20 кг. Сазан в 15,5 фунтов, как выяснил Григорий при помощи безмена (около 6,5 кг) тем более не может быть «двухаршинным» (то есть почти полуметровым), поскольку сазан рыбы тушистая и просто не может так исхудать. Перед нами типичная шолоховская правка. В первой книге встречаем целый ряд подобных примеров: это и увеличение запасов хлеба на моховской мельнице (в пудах), и увеличение покрытого всадником за день расстояния. Именно за приписки такого рода (только не в чужой прозе, а в финансовых документах) и был судим в 1922 году юный счетовод Михаил Шолохов. (Прим. А. Ч. )

В шолоховском издании: «…за ней косым зеленоватым полотном вставала вода». По «черновику» (с. 7): «…за ней коротеньким полотном стояла вода». По «перебеленной» (с. 6) и «беловой» (с. 6): «…за ней косым зеленоватым полотном вставала вода». Редакторы не сумели прочитать текст: если на крючок села большая рыбина, стоялая вода (в котлине/коловине, у берега, за затонувшим вязом) будет колотиться, как полотно при стирке и полоскании. (Прим. А. Ч. )

Виё - дышло в бычачьей упряжке. (Прим. издателей.)

———————————————

ОБЯЗАТЕЛЬНАЯ ПЕРЕСТАНОВКА ФРАГМЕНТА В ТРЕТЬЕЙ КНИГЕ ТД

Яр (в значении не овраг, а береговой обрыв) близ отрезанной ериком косы не зря называется Черным. Как глядящий на восток яр называется Красным. И не случайно тут же уточнено, что дело происходит «в займище» (с. 33). В шолоховском издании этот яр дважды (но не в первый раз!) ошибочно атрибуируется на левом берегу. Но на протяжении семидесяти верст от Вешенской до Усть-Медведицкой Дон течет на восток. А потому «черным», то есть недоступным для солнечных лучей, является не левый, а правый берег. Тот, у которого находится коса.

Наиболее вопиюще это смотрится у 6 части, где описано посещение Григорием своей дивизии, окопавшейся на левом берегу напротив занятого красными Татарского. Здесь описание правобережного займища с множеством говорящих хуторских реалий отнесено к левому берегу. Однако тут совсем иной пейзаж: «Левобережное Обдонье, пески, ендовы, камышистая непролазь, лес в росе» (Кн. 1, гл. II)

Фрагмент со с. 413–415 кн. 3 должен не предшествовать посещению Григория позиций окопавшихся на левобережье татарцев, а идти после непосредственно после:

«Сотня татарских пластунов поленилась рыть траншеи.

Чертовщину выдумывают, - басил Христоня. - Что мы, на германском фронте, что ли? Рой, братишки, обнаковенные, стал-быть, окопчики по колено глубиной. Мысленное дело, стал-быть, такую заклёклую землю рыть в два аршина глуби? Да ее ломом не удолбишь, не то что лопатой.

Его послушали, на хрящеватом обрывистом яру левобережья вырыли окопчики для лежания, а в лесу поделали землянки.

Ну, вот мы и перешли на сурчиное положение! - острил сроду не унывающий Аникушка. - В нурях будем жить, трава на пропитание пойдет, а то все бы вам блинцы с каймаком трескать, мясу, лапшу с стерлядью… А донничку не угодно?

Татарцев красные мало беспокоили. Против хутора не было батарей. Изредка лишь с правобережья начинал дробно выстукивать пулемет, посылая короткие очереди по высунувшемуся из окопчика наблюдателю, а потом опять надолго устанавливалась тишина.
Красноармейские окопы находились на горе. Оттуда тоже изредка постреливали, но в хутор красноармейцы сходили только ночью, и то ненадолго.

Подъехав к окопам татарских пластунов, Григорий послал за отцом. Где-то далеко на левом фланге Христоня крикнул:

Прокофич! Иди скорее, стал-быть, Григорий приехал!..

Григорий спешился, передал поводья подошедшему Аникушке, еще издали увидел торопливо хромавшего отца.

Ну, здорово, начальник!

Здравствуй, батя.

Приехал?

Насилу собрался! Ну, как наши? Мать, Наталья где?

Пантелей Прокофьевич махнул рукой, сморщился. По черной щеке его скользнула слеза…

Ну, что такое? Что с ними? - тревожно и резко спросил Григорий.

Не переехали…

Как так?!

Наталья дня за два легла начисто. Тиф, должно… Ну, а старуха не захотела ее покидать… Да ты не пужайся, сынок, у них там все по-хорошему.

А детишки? Мишатка? Полюшка?

Тоже там. А Дуняшка переехала. Убоялась оставаться… Девичье дело, знаешь? Зараз с Аникушкиной бабой ушли на Волохов. А дома я уж два раза был. Середь ночи на баркасе тихочко перееду, ну, и проотведовал. Наталья дюже плохая, а детишечки ничего, слава богу… Без памяти Натальюшка-то, жар у ней, ажник губы кровью запеклись.

Чего же ты их не перевез сюда? - возмущенно крикнул Григорий.

Старик озлился, обида и упрек были в его дрогнувшем голосе:

А ты чего делал? Ты не мог прибечь загодя перевезть их?

У меня дивизия! Мне дивизию надо было переправлять! - запальчиво возразил Григорий.

Слыхали мы, чем ты в Вёшках займаешься…

Семья, кубыть, и без надобностев? Эх, Григорий! О боге надо подумывать, ежли о людях не думается… Я не тут переправлялся, а то разве я не забрал бы их? Мой взвод в Елани был, а покедова дошли сюда, красные уже хутор заняли.

Я в Вёшках!.. Это дело тебя не касается… И ты мне… - голос Григория был хрипл и придушен.

Да я ничего! - испугался старик, с неудовольствием оглядываясь на толпившихся неподалеку казаков. - Я не об этом… А ты потише гутарь, люди, вон, слухают… - и перешел на шепот. - Ты сам не махонькое дите, сам должон знать, а об семье не болей душой. Наталья, бог даст, почунеется, а красные их не забижают. Телушку-летошницу, правда, зарезали, а так - ничего. Поимели милость и не трогают… Зерна взяли мер сорок. Ну, да ить на войне не без урону!

Может, их зараз бы забрать?

Незачем, по-моему. Ну, куда ее, хворую, взять? Да и дело рисковое. Им и там ничего. Старуха за хозяйством приглядывает, оно и мне так спокойнее, а то ить в хуторе пожары были.

Кто сгорел?

Плац весь выгорел. Купецкие дома все больше. Сватов Коршуновых начисто сожгли. Сваха Лукинична зараз на Андроповом, а дед Гришака тоже остался дом соблюдать. Мать твоя расказывала, что он, дед Гришака-то, сказал: «Никуда со своего база не тронуся, и анчихристы ко мне не взойдут, крестного знамения убоятся». Он под конец вовзят зачал умом мешаться. Но, как видать, красюки не испужались его креста, курень и подворье ажник дымом охватились, а про него и не слыхать ничего… Да ему уж и помирать пора. Домовину исделал себе уж лет двадцать назад, а все живет… А жгет хутор друзьяк твой, пропади он пропастью!

Мишка Кошевой, будь он трижды проклят!

Он, истинный бог! У наших был, про тебя пытал. Матери так и сказал: «Как перейдем на энту сторону - Григорий ваш первый очередной будет на
417
шворку. Висеть ему на самом высоком дубу. Я об него, - говорит, - и шашки поганить не буду!» А про меня спросил и - ощерился. «А энтого, - говорит, - хромого черти куда понесли? Сидел бы дома, - говорит, - на печке. Ну, а уж ежли поймаю, то до смерти убивать не буду, но плетюганов ввалю, покеда дух из него пойдет!» Вот какой распрочерт оказался! Ходит по хутору пущает огонь в купецкие и в поповские дома и говорит: «За Ивана Алексеевича да за Штокмана всю Вёшенскую сожгу!» Это тебе голос?

Григорий еще с полчаса проговорил с отцом, потом пошел к коню. В разговоре старик больше и словом не намекнул насчет Аксиньи, но Григорий и без этого был угнетен. «Все прослыхали, должно, раз уж батя знает. Кто же мог переказать? Кто, окромя Прохора, видал нас вместе? Неужли и Степан знает?» Он даже зубами скрипнул от стыда, от злости на самого себя…

Коротко потолковал с казаками. Аникушка все шутил и просил прислать на сотню несколько ведер самогона.

Нам и патронов не надо, лишь бы водочка была! - говорил, он хохоча и подмигивая, выразительно щелкая ногтем по грязному вороту рубахи.

Христоню и всех остальных хуторян Григорий угостил припасенным табаком; и уже перед тем, как ехать, увидел Степана Астахова. Степан подошел, не спеша поздоровался, но руки не подал..

Григорий видел его впервые со дня восстания, всматривался пытливо и тревожно: «Знает ли?» Но красивое сухое лицо Степана было спокойно, даже весело, и Григорий облегченно вздохнул: «Нет, не знает!»

Конец цитаты.
(ТД: 6, LXIII, 413–417 ).


Далее Григорий переправляется на «свое (!) займище», чтобы ночью тайно посетить оставшуюся на той стороне семью – мать, Наталью, детей (ибо сказано, что красные, окопавшись на горе, ночью в хутор не заходят):

«Григорий въехал на свое займище перед вечером.

Все здесь было ему знакомо, каждое деревцо порождало воспоминания… Дорога шла по Девичьей поляне, на которой казаки ежегодно на Петров день пили водку, после того как «растрясали» (делили) луг. Мысом вдается в займище Алешкин перелесок.
414
Давным-давно в этом, тогда еще безыменном, перелеске волки зарезали корову, принадлежавшую какому-то Алексею – жителю хутора Татарского. Умер Алексей, стерлась память о нем, как стирается надпись на могильном камне, даже фамилия его забыта соседями и сородичами, а перелесок, названный его именем, живет, тянет к небу темнозеленые кроны дубов и караичей. Их вырубают татарцы на поделку необходимых в хозяйственном обиходе предметов , но от коренастых пней весною выметываются живучие молодые побеги, год-два неприметного роста, и снова Алешкин перелесок летом – в малахитовой зелени распростертых ветвей, осенью – как в золотой кольчуге, в червонном зареве зажженных утренниками резных дубовых листьев.

Летом в Алешкином перелеске колючий ежевичник густо оплетает влажную землю, на вершинах старых караичей вьют гнезда нарядно оперенные сизоворонки и сороки; осенью, когда бодряще и горько пахнет желудями и дубовым листом-падалицей, в перелеске коротко гостят пролетные вальдшнепы, а зимою лишь круглый печатный след лисы протянется жемчужной нитью по раскинутой белой кошме снега. Григорий не раз в юношестве ходил ставить в Алешкин перелесок капканы на лис…

Он ехал под прохладной сенью ветвей, по старым заросшим колесникам прошлогодней дороги. Миновал Девичью поляну, выбрался к Черному яру, и воспоминания хмелем ударили в голову. Около трех тополей мальчишкой когда-то гонялся по музгочке за выводком еще нелетных диких утят, в Круглом озере с зари до вечера ловил линей… А неподалеку – шатристое деревцо калины. Оно стоит на отшибе, одинокое и старое. Его видно с мелеховского база, и каждую осень Григорий, выходя на крыльцо своего куреня, любовался на калиновый куст, издали словно охваченный красным языкастым пламенем. Покойный Петро так любил пирожки с горьковатой и вяжущей калиной…

Григорий с тихой грустью озирал знакомые с детства места. Конь шел, лениво отгоняя хвостом густо кишевшую в воздухе мошкару, коричневых злых комаров.

Зеленый пырей и аржанец мягко клонились под ветром. Луг крылся зеленой рябью».

Полужирным выделен текст, свидетельствующий о том, что описан правобережный путь от Хованского перелаза (недалеко от луга в Красном яру, где в 1912 г. была мелеховская деляна) до задних ворот скотиньего база. Это дорожка от брода, через Алешкин перелесок, Девичью поляну, мимо Черного яра.

Ну а окопы хуторской сотни – на левом берегу.
Тут явная перестановка страницы: въехав на свое займище, Григорий не может оказаться на левом берегу у окопавшихся там татарцев.

СЛОВА, БЛИСТАТЕЛЬНО ОТСУТСТВУЮЩИЕ
в 8 части «Тихого Дона»,
бульварной подделке первых шолоховедов

Анонимные имитаторы, дописывавшие «Тихий Дон» в 1940 году, сделали крупную ошибку: ориентируясь на метод социалистического реализма (то есть на идеологическую сверхзадачу), выдали себя с потрохами.

В последней части романа нет того, что обязательно (и, как правило, неоднократно!) встречается в каждом томе романа – автомобилей и аэропланов, майданов и займищ, делян, болот и музги.

Нет в этой последней части вестовых, цыган, гармоней и гармонистов, воробьев, змей, краснотала, ольшаника, веников, пчёл и подсолнухов. Здесь не умеют ничего развязывать и не знают развязок.

Нет существительных «рубль» и «столб», нет такого явления как «ругательство».

Нет ничего малинового и ничего зеленоватого. И никого «сердитого». Нет слов «держава» и «император», эпитетов «войсковой» и «вольный» (а в предыдущих частях: «вольное житьё»; «вольный Дон»; «казаки – люди вольные»; «вольные, свободные сыны тихого Дона»). Нет, разумеется, и ключевого понятия «Тихий Дон». И – хотя люди продолжают гибнуть сотнями и тысячами – ни одного слова «труп» (встретившегося 41 раз в предыдущих главах).

И нет слов с корнем «скорбь».

Таблицу см. здесь, в конце страницы.

Федор Крюков

ТИХИЙ ДОН
(1912-1920)

ПРЕДВАРЕНИЕ

Не сохами-то славная землюшка наша распахана...
Распахана наша землюшка лошадиными копытами,
А засеяна славная землюшка казацкими головами,
Украшен-то наш тихий Дон молодыми вдовами,
Цветет наш батюшка тихий Дон сиротами,
Наполнена волна в тихом Дону отцовскими, материнскими слезами.

Ой ты, наш батюшка тихий Дон!
Ой, что же ты, тихий Дон, мутнехонек течешь?
Ах, как мне, тихому Дону, не мутну течи!
Со дна меня, тиха Дона, студены ключи бьют,
Посередь меня, тиха Дона, бела рыбица мутит,

Старинные казачьи песни

С этого эпиграфа начинается «Тихий Дон» под маркой «Михаил Шолохов». Но вот мы уже опубликовали очерк Федора Крюкова «Булавинский бунт», в котором - о, странность! - находим те же самые строки про «батюшку тихий Дон»!
Кандидат философских наук Анатолий Сидоченко, вдоль и поперёк прошедший по крюковским местам, в своей книге «Читай, Россия! «Тихий Дон» своего сына, донского героя-казака Фёдора Крюкова!» (Славянск, 2004) пишет: «Таким образом, для Крюкова допустимо только такое начало: Мелеховский двор - на самом краю станицы. Воротца со скотиньего база ведут на Юг к Дону. Крутой восьмисаженный спуск между замшелых в прозелени меловых глыб, и вот берег: перламутровая россыпь ракушек, сырая изломистая кайма гальки: галька, нацелованная водой, становится сырой. И дальше - перекипающее под ветром вороненой зыбью стремя Дона, главное течение реки. На Север - за вербным красноталом и обилием гуменных плетней - широкая степная дорога, ведущая в украинскую Михайловскую слободу, ее в шутку прозвали «Гетьманским шляхом». По сторонам этой дороги полынная проседь да истоптанный конскими копытами бурый, живучий подорожник. При подъеме на большой бугор - развилка из трех дорог, увенчанная часовенкой, за ней - задернутая текучим маревом степь. С Запада - меловая хребтина холма, одно из тех возвышений, которые местные жители называют «горами». На Восток - центральная улица станицы, ко­торую украшает недавно построенная церковь; улица пронизывает пло­щадь, а за станицей она как бы убегает в займище, так казаки называют придонские заливные луга. (В первом абзаце плагиат-варианта романа Крюкова совершены не только ошибки из-за трудного понимания почерка Крюкова, но и злоумышленные действия чисто воровского характера: полюса земного шара у Крюкова при отображении ст. Татарской - прототипом которой послужила его родная станица Глазуновская, «родной угол, родимый край»! - носят обычную классическую последовательность, как у мореплавателей, путешественников и геологоразведчиков: попарно, Юг-Север, Запад-Восток. А плагиаторы всё специально изменили-перемешали, чтобы Глазуновская была неузнаваема. В ней как раз имеется крутой спуск, где «зачинается любовь» главных Крюковских героев, к спуску придвинута Медведица, приток Дона, и названа Доном, поскольку Крюков именно Дон называл своей родной рекой. А в 150 шагах от «Мелеховского двора» находится двор усадьбы Крюковых. На этой усадьбе, готовясь к Нобелевскому преступлению присуждения премии Ш-ву, в 1962 большой дом Крюковых снесли и построили на его месте столовую, а дом поменьше - оббили железными пластинами и перета­щили на другую улицу. Сделали всё, чтобы о Крюкове земляки ничего не помнили, ничего не знали. Так и вышло. Но в 2002 я обо всем напом­нил землякам Крюкова! И очень кстати: его совсем забыли!).
Величайший писатель России Федор Дмитриевич Крюков, умеющий положить краску к краске, взвивая ее к метафоре подтекста, доступной интеллектуальной читающей публике, растоптан копытами большевиков, утопивших Дон в крови и уничтоживших казачество как класс. Чужой на Дону Михаил Шолох (так подписывал первые фельетоны и "Донские рассказы" Петр Громославский и публиковавший их глава РАПП (в сущности, глава Союза писателей СССР) Александр Серафимович) воссел на престол "Классика советской литературы", и даже позднее Нобелевскую премию получил (замечу, что я эту Нобелевскую премию отношу на счет Федора Крюкова)!
Самый основательный дезавуатор «писателя Шолохова» Александр Солженицын писал: "...что не Шолохов писал „Тихий Дон" - доступно доказать основательному литературоведу, и не очень много положив труда: только сравнить стиль, язык, все художественные приемы „Тихого Дона" и „Поднятой целины". (Что и „Поднятую" писал, может быть, не он? - этого уж я досягнуть не мог!)..."

Мой вывод окончателен и бесповоротен: Шолохов не только не был писателем, но не был даже читателем, не имел малейшей склонности к "чтению - лучшему учению" (Пушкин), был только буквенно-грамотным, не освоил синтаксис и орфографию; чтобы скрыть свою малограмотность, дико невежественный Шолохов никогда прилюдно не писал даже коротких записок; от Шолохова после его смерти не осталось никаких писательских бумаг, пустым был письменный стол, пустые тумбочки, а в "его библиотеке" невозможно было сыскать ни одной книги с его отметками и закладками. Никогда его не видели работающим в библиотеке или в архивах. Таким образом, те "разоблачители", которые говорили или писали, что Шолохов сделал то-то и то-то, обнаружили незнание плагиатора: Шолохов был способен выполнять только курьерские поручения, а плагиат "Тихого Дона" и всего остального т. н. "творчества Шолохова" - все виды плагиата выполняли другие люди, в основном - жена и ее родственники Громославские. Приписывать Шолохову плагиаторскую работу - значит, заниматься созданием мифологии плагиатора, который был во всех отношениях литературно-невменяемой личностью. Оттого его жена Мария и раздувала легенду о том, что у нее с мужем почерки "одинаково красивые", оттого и сфальсифицированный "его архив" написан разными почерками и разными людьми. Истина абсолютная: Шолохова не было ни писателя, ни деятельного плагиатора: его именем, как клеймом, обозначали плагиат других людей. Шолохова писателем можно было называть только один раз в год в качестве первоапрельской шутки. Он и был кровавой шуткой Сталина, преступным продуктом преступного строя, чумовым испражнением революционного Октября и журнала "Октябрь", незаконнорожденным выродком Октября во всех смыслах.

Юрий КУВАЛДИН

Федор Крюков

ТИХИЙ ДОН
(1912-1920)

фрагмент начала романа

Чем-то наша славная земелюшка распахана?
Не сохами то славная земелюшка наша распахана, не плугами,
Распахана наша земелюшка лошадиными копытами,
А засеяна славная земелюшка казацкими головами.
Чем-то наш батюшка славный тихий Дон украшен?
Украшен-то наш тихий Дон молодыми вдовами.
Чем-то наш батюшка славный тихий Дон цветен?
Цветен наш батюшка славный тихий Дон сиротами.
Чем-то во славном тихом Дону волна наполнена?
Наполнена волна в тихом Дону отцовскими-материными слезами.


КНИГА ПЕРВАЯ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Мелеховский двор - на самом краю станицы. Воротца со скотиньего база ведут на юг к Дону. Крутой восьмисаженный спуск меж замшелых в прозелени меловых глыб, и вот берег: перламутровая россыпь ракушек, сырая изломистая кайма нацелованной волнами гальки и дальше серебрится перекипающее под ветром вороненой рябью стремя Дона. На север, за вербным красноталом и обилием гуменных плетней, широкая степная дорога, ведущая в украинскую Михайловскую слободу, ее в шутку прозвали "Гетманским шляхом". По сторонам этой дороги шелестит полынная проседь, да истоптанный конскими копытами бурый, живущий подорожник. При подъеме на большой бугор встречается развилка из трех дорог, увенчанная часовенкой; за ней раскинулась задернутая текучим маревом степь. С запада охраняет Татарскую меловая хребтина холма, одно из тех возвышений, которое местные жители называют "горами". На восток идет центральная улица станицы, пронизывающая площадь, и далее бегущая к займищу, заливным лугам, где протекает Медведица.
В предпоследнюю турецкую кампанию вернулся в станицу казак Мелехов Прокофий, служивший в Третьем Донском полку и участвовавший в разгроме турок при Кюрюк-Даре, восточнее Карса, и во взятии Карса. По пути домой в одном черкесском селении Верхокубанщины Мелехов влюбился в сироту-черкешенку. Родителей ее угнали в горы чеченцы, воинственным набегом разгромившие и ограбившие селение. Черкешенка ответила казаку взаимностью. Прокофий ее родственникам отдал все ценное из своих "военных трофеев" в качестве калыма за невесту. А те, в свою очередь, дали за невестой достойное приданое.
Пришел Прокофий в родную станицу с горячо любимой женой, маленькой гордой женщиной, которая куталась в узорчатую шаль. Муж научил ее не прятать свое лицо от незнакомых людей, и она прекрасными, диковатыми, тускло-мерцающими глазами озирала все вокруг, прямо смотрела в глаза казакам и казачкам. Ее шелковые шали пахли далекими северокавказскими запахами, радужные их узоры будили бабью зависть...
Вскоре она родила Прокофию сына, но при родах умерла. Прокофий больше не женился, вместе со своими родителями вырастил сына, названного в честь деда Пантелеем. Добрым казаком вырос Пантелей Прокофьевич: во время службы на царском смотру занял первое призовое место по джигитовке и владению боевым оружием. Но в 1883 на скачках повредил ногу, и с тех пор хромал на левую ногу. Получал казенную пенсию 57 рублей в месяц. После смерти отца, Пантелей "с большим аппетитом" въелся в хозяйство: заново покрыл дом железом, с разрешения атамана прибавил к усадьбе с полдесятины целинной земли, выстроил новый сарай и амбар под жестью. В возрасте 61 года закряжистел Пантелей Прокофьевич: раздался в ширину, чуть ссутулился, но все же выглядел стариком энергичным и складным. Имел взрывной характер, носил в левом ухе серебряную полумесяцем серьгу, в нем еще не слиняли черной масти борода и волосы. Отец женил его в 1884 на одностаничнице Акулине Ожогиной, она была младше Пантелея на пять лет. Через год в их семье появился сын Петро, весь в мать: среднего роста, слегка курносый, с круглой головой в буйной повители пшеничного цвета волос, кареглазый и иронично-улыбчивый. На шесть лет младший от Петра, Григорий, во всех ипостасях похож на отца, черкесюка во всем: на полголовы выше Петра, яркогорбоносый, в чуть косых прорезях подсиненные миндалины пылающих глаз, острые плиты скул обтянуты смуглой кожей. Еще не сутулился, как отец, Григорий, но в улыбке было что-то общее с ним, звероватое. Двенадцатилетняя Дуняшка - отцова слабость, любимица всех Мелеховых - длиннорукая, большеглазая, тоже очень похожая на отца. Петро был женат уже полтора года на довольно красивой казачке Дарье. Их грудной ребенок доводил семью Мелеховых числом до шести человек. Шел май 1911 года...
Григорий пришел с игрищ после первых кочетов. Из сеней пахнуло на него запахом перекисших хмелин и пряной сухменью богородицыной травки. На цыпочках прошел в горницу, разделся, бережно повесил праздничные, с лампасами, шаровары, перекрестился, лег. На полу лежала перерезанная крестом оконного переплета золотая дрема лунного света. Дарья сонным голосом бормотнула:
- Цыц, ты, поганое дитё! Ни сну тебе, ни покою. - Запела тихонько:

Колода-дуда,
Иде ж ты была?
Коней стерегла.
Чего выстерегла?
Коня с седлом,
С золотым махром...

Григорий, засыпая под мерный баюкающий скрип, вспомнил: "А ить завтра Петру в лагери выходить. Останется Дашка с дитем..."
Встряхнуло Григория заливистое конское ржанье. По голосу угадал Петрова строевого копя. Обессилевшими со сна пальцами долго застегивал рубаху, опять почти уснул под текучую зыбь песни:

А иде ж гуси?
В камыш ушли.
А иде ж камыш?
Девки выжали.
А иде ж девки?
Девки замуж ушли.
А иде ж казаки?
На войну пошли...
Ой, война, война, война!
Что наделала она?!
Ну а самое главное, девки, вам:
Ухажеры ваши там...

Разбитый сном, добрался Григорий до конюшни, вывел коня в переулок. Щекотнула лицо налетевшая паутина, и неожиданно пропал сон. По Дону наискось пролегал серебром волнистый, никем неезженный лунный шлях. Над Доном спал туман, а вверху искрилось звездное просо.
Конь позади осторожно переставляет ноги. К воде спуск дурной. На той стороне утиный кряк, возле берега в тине взвернул и бухнул по воде махом охотящийся на мелочь сом. Григорий долго стоял у воды. Прелью сырой и пресной дышал берег. С конских губ ронялась дробно-пенная капель. На сердце у Григория была легкая сладостная пустота. Хорошо и бездумно. Возвращаясь, глянул на восход, там уже рассосалась синяя полутьма. Возле конюшни столкнулся с матерью.
- Это ты, Гришка?
- А то кто ж?
- Коня поил?
- Поил, - нехотя отвечает Григорий.
Откинувшись назад, несет мать в фартуке на затоп кизяки, шаркает старчески дряблыми босыми ногами.
- Сходил бы Астаховых побудил. Степан с нашим Петром собирался ехать.
Прохлада вкладывает в тело Григория тугую дрожащую пружину. Тело в колючих мурашках. Через три порожка вбегает к Астаховым на гудящее от шагов крыльцо. Дверь не заперта. В кухне на разостланной подстилке спит Степан, под мышкой у него голова жены. В поредевшей темноте Григорий видит взбитую выше колен Аксиньину рубаху, березово-белые раскинутые женские ноги. Он секунду смотрит, чувствуя, как сохнет во рту и в чугунном звоне пухнет голова. Воровато повел глазами. Зачужавшим голосом проговорил хрипло:
- Эй, кто тут есть? Вставайте!
Аксинья всхлипнула со сна:
- Ой, што такое? Ктой-то? - Суетливо зашарила, забилась в ногах голая ее рука, натягивая рубаху. Вся она, растерявшаяся и еще сонная: крепок на заре бабий сон.
- Это я, - сказал Григорий. - Мать послала побудить вас...
- Мы зараз... - сказала Аксинья. - Тут у нас не влезешь... От жары на полу спим. Степан, вставай, слышишь?
По голосу Григорий догадывается, что ей неловко, и спешит уйти...
Из станицы в майские лагери уходило человек тридцать казаков. Место сбора - плац. Часам к семи к плацу потянулись повозки с брезентовыми будками, пешие и конные казаки в белых парусиновых рубахах, в снаряжении.
Петро на крыльце наспех сшивал треснувший чембур - третий, длинный повод-повалец, для привязи лежащего коня к забору, дереву... Пантелей похаживал возле Петрова коня, подсыпал в корыто овес, изредка покрикивал:
- Дуняшка, сухари зашила? А сало пересыпала солью?
Вся в румяном цвету, Дуняшка ласточкой чертила баз от стряпки к куреню, на окрики отца, смеясь, отмахивалась:
- Вы, батя, свое дело управляйте, а я братушке так уложу, что до Черкасского не ворохнется.
- Не поел? - осведомлялся Петро, слюнявя дратву и кивая на коня.
- Жует, - степенно отвечал отец, шершавой ладонью проверяя потники. Малое дело: крошка или былка прилипнет к потнику, а за один переход в кровь потрет спину коню.
- Доисть Гнедой, попоите его, батя.
- Гришка к Дону сводит. Эй, Григорий, веди коня!
Высокий поджарый донец с белой на лбу вызвездью пошел играючись. Григорий вывел его за калитку, чуть тронул левой рукой холку, вскочил на него, и с места пошел машистой рысью. У спуска хотел придержать, но конь сбился с ноги, зачастил, пошел под гору наметом. Откинувшись назад, почти лежа на спине коня, Григорий увидел спускавшуюся под гору женщину с ведрами. Свернул со стежки и, обгоняя взбаламученную пыль, врезался в воду.
С горы, покачиваясь, сходила Аксинья, еще издали голосисто крикнула:
- Черкесюка бешеный! Чуток конем не стоптал! Вот погоди, я скажу отцу, как ты ездишь.
- Но-но, соседка, не ругайся. Проводишь мужа в лагери, может, и я в хозяйстве сгожусь.
- На кой черт, нужен ты мне!
- Зачнется покос, ишшо попросишь, - смеялся Григорий.
Аксинья с подмостей ловко зачерпнула на коромысле ведро воды и, зажимая промеж колен надутую ветром юбку, глянула на Григория.
- Что ж, Степан твой собрался? - спросил Григорий.
- А тебе чего?
- Какая ты... Спросить, что ль, нельзя?
- Собрался. Ну?
- Остаешься, стал-быть, жалмеркой?
- Стало-быть, так.
Конь оторвал от воды губы, со скрипом пожевал стекавшую воду и, глядя на ту сторону Дона, ударил по воде передней ногой. Аксинья зачерпнула другое ведро; перекинув через плечо коромысло, легкой раскачкой пошла на гору. Григорий тронул коня следом. Ветер трепал на Аксинье юбку, перебирал на смуглой шее мелкие пушистые завитки. На тяжелом узле волос пламенела расшитая цветным шелком шлычка, розовая рубаха, заправленная в юбку, не морщинясь охватывала крутую спину и налитые плечи. Поднимаясь в гору, Аксинья клонилась вперед, ясно вылегала под рубахой продольная ложбинка на спине. Григорий видел бурые круги слинявшей под мышками от пота рубахи, провожал глазами каждое движение. Ему хотелось снова заговорить с ней:
- Небось будешь скучать по мужу? А?
Аксинья на ходу повернула голову, улыбнулась:
- А то как же. Ты вот женись, - переводя дух, она говорила прерывисто: женись, а посля узнаешь, скучают ай нет по дружечке.
Толкнув коня, равняясь с ней, Григорий заглянул ей в глаза:
- А ить иные бабы аж рады, как мужей проводит. Наша Дарья без Петра толстеть зачинает.
Аксинья, двигая ноздрями, резко дышала; поправляя волосы, сказала:
- Муж - он не уж, а тянет кровя. Тебя-то скоро обженим?
- Не знаю, как батя. Должно, посля службы.
- Молодой ишшо, не женись.
- А что?
- Сухота одна! - она глянула исподлобья; не разжимая губ, скупо улыбнулась.
И тут в первый раз заметил Григорий, что губы у нее откровенно-страстные, пухловатые. Он, разбирая гриву на прядки, сказал:
- Охоты нету жениться. Какая-нибудь и так полюбит, - проговорил Григорий.
- Ай приметил? - с подковыркой бросила Аксинья.
- Чего мне примечать... Ты вот проводишь Степана...
- Ты со мной не заигрывай!
- Ушибешь?
- Степану скажу словцо...
- Я твоего Степана...
- Гляди, храбрый, слеза капнет.
- Не пужай, Аксинья!
- Я не пужаю. Твое дело на игрищах с девками. Пущай утирки тебе вышивают, а на меня не заглядывайся.
- Нарошно буду глядеть.
- Ну и гляди. - Аксинья примиряюще улыбнулась и сошла со стежки, норовя обойти коня.
Григорий повернул его боком, загородил дорогу.
- Пусти, Гришка!
- Не пущу.
- Не дури, мне надо мужа сбирать.
Григорий, улыбаясь, горячил коня; тот, переступая, теснил Аксинью к яру.
- Пусти, дьявол, вон люди! Увидют, что подумают? - Она метнула по сторонам испуганным взглядом и прошла, хмурясь и не оглядываясь.
На крыльце Петро прощался с родными. Григорий заседлал коня. Придерживая шашку, Петро торопливо сбежал по порожкам, взял из рук Григория поводья. Конь, чуя дорогу, беспокойно переступал, пенил губы, гоняя во рту удила. Поймав ногой стремя, держась за луку, Петро говорил отцу:
- Быков не нури, батя! Заосеняет-продадим. Григорию ить коня справлять. А степную траву, гляди, не продавай: в лугу ноне, сам знаешь, какие сена будут.
- Ну, с Богом! Час добрый! - проговорил старик, крестясь.
Петро привычным движением "влепил" в седло свое сбитое тело, поправил позади складки рубахи, стянутые пояском. Конь пошел к воротам. На солнце тускло блеснула головка шашки, подрагивавшая в такт шагам. Дарья с ребенком на руках пошла следом. Мать, вытирая рукавом глаза и углом завески покрасневший нос, стояла посреди база.
- Братушка, пирожки! Пирожки забыл!.. Пирожки с картошкой!.. - Дуняшка козой скакнула к воротам.
- Чего орешь, дура! - досадливо крикнул на нее Григорий.
- Остались пирожки-и! - прислонясь к калитке, стонала Дуняшка, и на измазанные горячие щеки, а со щек на будничную кофтенку - слезы.
Дарья из-под ладони следила за белеющей сквозь пыль рубахой мужа. Пантелей Прокофьевич, качая подгнивший столб у ворот, глянул на Григория.
- Ворота возьмись поправь, да стоянок на углу срой. - И подумав, добавил, как новость сообщил: - Уехал Петро!
Через плетень Григорий видел, как собирался Степан. Принаряженная в зеленую шерстяную юбку Аксинья подвела ему коня. Степан, улыбаясь, что-то говорил ей. Он не спеша, по-хозяйски, поцеловал жену и долго не снимал руки с ее плеча. Его сильно загорелая рука чернела на белой Аксиньиной кофточке. Степан стоял к Григорию спиной; Аксинья чему-то смеялась и отрицательно качала головой. Рослый вороной конь качнулся, подняв на стремени седока.
Степан выехал из ворот торопким шагом, сидел в седле, как врытый, а Аксинья шла рядом, держась за стремя, и снизу вверх, с любовной нежностью заглядывала ему в глаза. Так миновали они соседний курень и скрылись за поворотом. Григорий провожал их долгим неморгающим взглядом...
В тот же день к вечеру собралась гроза. Над станицей Татарской стала бурая туча. Дон, взлохмаченный ветром, кидал на берега пенно-гребнистые волны. За ливадами палила небо сухая молния, давил землю редкими раскатами гром. Под тучей раскрылатившись реял коршун: его с кряком преследовали вороны. Туча, дыша холодком, шла вдоль по Дону, с запада. За займищем грозно чернело небо, степь выжидающе молчала. По станице люди хлопали закрываемыми ставнями, от вечерни, крестясь, спешили старухи, на плацу колыхался серый столбище пыли, и отягощенную вешней жарою землю уже засевали первые зерна дождя.
Дуняшка, болтая косичками, прошла по базу, захлопнула дверцу курятника и стала посреди база, тревожно всматриваясь в потемневшее небо. На улице бегали ребятишки. Соседский восьмилеток Петька вертелся, приседая на одной ноге, на голове у него, закрывая глаза, кружился непомерно просторный отцовский картуз, - и пронзительно верещал:

Дождик, дождик, припусти.
Мы поедем во кусты.
Богу молитца,
Христу поклонитца...

Дуняшка с пониманием и сочувствием глядела на босые, густо усыпанные цыпками Петькины ноги, с приплясом топтавшие землю. Ей тоже хотелось приплясывать под дождем с намокшей головой, чтоб волосы росли густыми и курчавыми; хотелось вот так же, как Петькиному товарищу, укрепиться на придорожной пыли вверх ногами, с риском свалиться в колючки, - но в окно глядела мать...
Вздохнув, Дуняшка побежала в курень.
Дождь хлынул ядреный, густой. Над самой крышей бухнул гром, осколки раскатным эхом покатились за Дон. В сенях отец и потный Гришка тянули из боковушки скатанный бредень.
- Ниток суровых и иглу-цыганку, шибко! - крикнул Дуняшке Григорий.
В кухне зажгли огонь.
Зашивать бредень села Дарья.
Старуха, укачивая дитя, бурчала:
- Ты, старый, сроду на выдумки. Спать ложились бы, керосин все дорожает, а ты жгешь. Какая теперича ловля? Куда вас чума понесет? Ишшо перетопнете, там ить, на базу страсть господня. Ишь, ишь, как полыхает! Господи Иисусе Христе, Царица небес...
В кухне на секунду стало ослепительно сине и тихо, слышно было, как ставни отстукивал дождь, следом ахнул гром. Дуняшка пискнула и ничком ткнулась в бредень. Дарья мелкими крестиками обмахивала окна и двери. Старуха страшными глазами глядела на ластившуюся у ног ее кошку.
- Дунька! Го-о-ни ты ее прок... Царица небесная, прости меня грешницу! Дунька, кошку выкинь на баз. Брось, ты, нечистая сила... Штоб ты!..
Григорий, уронив камол бредня, трясся в беззвучном хохоте.
- Ну, чево вы вскагакались? Цыцьте! - прикрикнул Пантелей. - Бабы, живо зашивайте! Надысь ишшо говорил, оглядите бредень.
- И какая теперя рыба, - заикнулась было старуха.
- Не разумеешь, - молчи! Самое стерлядей на косе возьмем. Рыба к берегу зараз идет, боится бурю. Вода, небось, уж мутная пошла. Ну-ка, выбеги Дуняшка, послухай - играет ерик? (степной ручей - Ю. К.)
Дуняшка нехотя бочком подвинулась к дверям.
- Кто ж бродить пойдет? Дарье нельзя, могет груди застудить, - не унималась старуха.
- Мы с Гришкой, а с другим бреднем - Аксинью покличем, ково-нибудь ишшо из баб.
Запыхавшись вбежала Дуняшка. На ресницах, подрагивая, висли дождевые капельки. Пахнуло от нее отсыревшим черноземом:
- Ерик гудет аж страшно!
- Пойдешь с нами бродить?
- А ишшо кто пойдет?
- Баб покличем.
- Пойду!
- Ну, накинь зипун и скачи к Аксинье. Ежели пойдет, пущай покличет Малашку Фролову.
- Энта не замерзнет, - улыбнулся Григорий, - на ней жиру, как на добром борове.
- Ты бы сенца сухого взял, Гришунька, - советовала мать, - под сердце подложишь, а то нутре застудишь.
- Григорий, мотай за сеном. Старуха верное слово сказала.
Вскоре привела Дуняшка баб. Аксинья в рваной подпоясанной веревкой кофтенке и в синей исподней юбке, выглядела заметно похудевшей. Пересмеиваясь с Дарьей, она сняла с головы платок, потуже закрутила в узел волосы и, покрываясь, откинув голову, холодно взглянула на Григория. Толстая Малашка подвязывала у порога чулки, хрипела, простуженно:
- Мешки взяли? Истинный Бог, мы ноне шатанем рыбу!
Вышли на баз. На размякшую землю густо лил дождь, пенил лужи, потоками сползал к Дону. Григорий шел впереди. Подмывало его беспричинное веселье:
- Гляди, батя, тут канава.
- Эка темень-то!
- Держись, Аксюшка, при мне, вместе будем в тюрьме, - хрипло хохочет Малашка.
- Гляди, Григорий, никак Майданниковых пристань?
- Она и есть.
- Отсель... зачинать... - осиливая хлобыстающий ветер, шумит Пантелей.
- Не слышно, дяденька! - хрипит Малашка.
- Заброди, с Богом... Я от глуби. От глуби говорю... Малашка, дьявол глухой, куды тянешь? Я пойду от глуби!.. Григорий! Гришка! Аксинья пущай от берега!
У Дона стонущий рев. Ветер на клочья рвет косое полотнище дождя. Ощупывая ногами дно, Григорий по пояс окунулся в воду. Липкий холод дополз до груди, обручом стянул сердце. В лицо, в накрепко зажмуренные глаза, будто слоеным кнутом, стегает волна. Бредень надувается шаром, тянет вглубь. Обутые в шерстяные чулки ноги Григория скользят по песчаному дну. Камол бредня рвется из рук. Глубже, глубже... Уступ. Срываются ноги. Течение порывисто несет к середине, всасывает.
Григорий правой рукой с силой продирается к берегу. Черная, колышущаяся глубина пугает его, как никогда. Нога радостно наступает на зыбкое дно. В колено стукается какая-то рыба.
- Обходи глубе! - откуда-то из вязкой черни вытекает голос отца.
Бредень, накренившись, опять ползет в глубину, опять течение рвет из-под ног землю, и Григорий, задирая голову, плывет, отплевывается.
- Аксинья, жива?
- Жива покедова.
- Никак перестает дождик?
- Маленький перестает, зараз большой тронется.
- Ты потихоньку. Отец услышит - ругаться будет.
- Испужался отца, а тоже...
С минуту тянут молча. Вода, как липкое тесто, вяжет каждое движение.
- Гриша, у берега, кубьть карша. Надоть обвесть.
Страшный толчок далеко отшвыривает Григория. Грохочущий всплеск, будто с яра рухнула в воду глыбища породы.
- А-а-а-а! - где-то у берега визжит Аксинья.
Перепуганный Григорий, вынырнув, плывет на крик.
- Аксинья! - Ветер и текучий шум воды. - Аксинья! - холодея от страха, кричит Григорий.
- Э-гей!.. Гри-г-о-р-и-и-й!.. -издалека, приглушенный отцов голос.
Григорий кидает взмахи. Что-то вязкое под ногами, схватил рукой - бредень.
- Гриша, где ты?.. - плачущий Аксиньин голос.
- Чево ж не откликалась-та? - сердито орет Григорий, на четвереньках выбираясь на берег.
Они, присев на корточки, дрожа разбирают спутанный комом бредень. Из прорехи разорванной тучи проглядывает месяц. За займищем сдержанно погрохатывает гром. Лоснится земля невпитанной влагой. Небо, выстиранное дождем, строго и ясно.
Распутывая бредень, Григорий всматривается в Аксинью. Лицо ее мелово-бледно, но красные, чуть вывернутые губы уже смеются:
- Как оно меня шибанет на берег, - переводя дух, рассказывает она, - от ума отошла. Спужалась до смерти! Я думала: ты утоп.
Руки их сталкиваются. Аксинья пробует просунуть свою руку в рукав его рубахи:
- Как у тебя тепло-то в рукаве, - жалобно говорит она, - а я замерзла. Колики по телу пошли.
- Вот он, проклятущий сомяка, где саданул! - Григорий раздвигает на средине бредня дыру аршина полтора в поперечнике.
От косы кто-то бежит. Григорий угадывает Дуняшку. Еще издали кричит ей:
- Нитки у тебя?
- Туточка. - Дуняшка, запыхавшись, подбегает: - Вы чего ж тут сидите? Батянька прислал, штоб скорей шли к косе. Мы там мешок стерлядей наловили! - в голосе Дуняшки нескрываемое торжество.
Аксинья, лязгая зубами, зашивает дыру в бредне. Рысью, чтобы согреться, бегут на косу. Пантелей крутит цыгарку рубчатыми от воды и пухлыми, как у утопленника, пальцами; приплясывая, хвалится:
- Раз забрели - восемь штук, а в другой раз... - он делает передышку, закуривает и молча показывает ногой на мешок.
Аксинья с любопытством заглядывает. В мешке скрежещущий треск: трется живая еще стерлядь.
- А вы чего ж отбились?
- Сом бредень просадил.
- Зашили?
- Кое-как, ячейки посцепили...
- Ну, дойдем до колена и домой. Забредай, Гришка, чево ж взноровился?
Григорий переступает одеревеневшими ногами. Аксинья дрожит так, что дрожь ее ощущает Григорий через бредень.
- Не трясись!
- И рада б, да дух не переведу.
- Давай, вот што... Давай вылазить, будь она проклята рыба эта!
Крупный сазан бьет через бредень золоченым штопором. Учащая шаг, Григорий загибает бредень. Аксинья, согнувшись, выбегает на берег. По песку шуршит схлынувшая назад вода, трепещет рыба.
- Через займище пойдем?
- Лесом ближе.
- Эй, вы, там, скоро?
- Идите, догоним. Бредень вот пополоскаем.
Аксинья, морщась, выжала юбку, подхватила на плечи мешок с уловом и почти рысью пошла по косе. Григорий нес бредень. Прошли сажен сто. Аксинья заохала.
- Моченьки моей нету! Ноги судорогой сводит!
- Вот прошлогодняя копна, может погреешься?
- И то. Покедова до дому дотянешь - померить можно.
Григорий свернул на бок шапку копны, вырыл яму. Слежалое сено ударило горячим запахом прели.
- Лезь в середку. Тут, как на печке.
Аксинья, кинув мешок, по шею зарылась в сено:
- То-то благодать!
Подрагивая от холода, Григорий прилег рядом. От мокрых Аксиньиных волос шел нежный волнующий запах. Она лежала запрокинув голову, мерно дыша полуоткрытым ртом.
- Волосы у тебя дурнопьяном пахнут. Знаешь, этаким цветком белым... - шепнул, наклонясь, Григорий.
Она промолчала. Туманен и далек был взгляд ее, устремленный на ущерб сияющего месяца. Григорий, выпростав из кармана руку, внезапно притянул ее голову к себе. Она резко рванулась, привстала:
- Пусти!
- Помалкивай.
- Пусти, а то зашумлю!
- Погоди, Аксинья...
- Дядя Пантелей!..
- Ай заблудилась? - совсем близко, из зарослей боярышника отозвался Пантелей.
Григорий, стиснув зубы, прыгнул с копны.
- Ты, чево шумишь? Ай заблудились? - подходя переспросил старик.
Аксинья стояла возле копны, поправляя сбитый на затылок платок. Над нею дымился пар:
- Заблудиться-то нет, а вот было чуть не замерзла!
- Тю, баба, а вот, гля, копна. Посогрейся.
Аксинья улыбнулась, нагнувшись за мешком...


Текст восстановлен кандидатом философских наук Анатолием Сидорченко под редакцией Юрия Кувалдина