Битов пушкинский дом анализ произведения. Анализ романа Андрея Битова «Пушкинский дом» с точки зрения постмодернистских приемов

Неопределенность возникает с самого начала – неясно время действия: 196.. год. Неясно происхождение героя: является ли он потомком Одоевских или он – лишь их однофамилец?

«Если его родителям еще приходилось вспоминать и определять отношение к своей фамилии, то это было в те давние годы, когда Левы еще не было или он был во чреве. А у самого Левы, с тех пор как он себя помнил, уже не возникало в этом необходимости, и был он скорее однофамильцем, чем потомком. Он был Лева»

Кто приходится настоящим отцом главному герою? (И еще раз двойной отец, когда наступает возмездие, когда он раздавлен собственным предательством, когда расширяется образ дяди Диккенса и заслоняет отца… Потому что хотя автор и посмеивается над Левой за юношескую игру воображения, однако и сам еще не решил окончательно, что дядя Диккенс ему не отец. Чего не бывает?..»). Несмотря на то, что автор вроде бы дает однозначные ответы на эти вопросы остаётся чувство недосказанности – отсюда «культ неясностей» , порожденный самой эпохой.

Лева Одоевцев растет в искусственно-иллюзорном мире, где все будто бы дышит порядочностью и благородством, а на самом деле основано на лжи и эгоизме. Истинное положение вещей от Левы с детских лет скрывается. Воспитывая Леву на абстрактных идеалах, родители приучают его «аристократически» не замечать окружающую действительность. Лева – дезориентированный человек, не знающий жизни, выросший на мифах о собственной стране и собственной семье, кожей впитавший требуемые правила игры.

«Он сам усвоил феномен готового поведения, готовых объяснений, готовых идеалов»

Мир Левы – иллюзорен.

В романе много пропусков , на которые автор сам указывает, например, описание школьных годов Левы.

Намеки : Лева должен был давать показания по одному делу, в котором был замешан товарищ, но уехал; когда вернулся, то обнаружил, что дело замяли, а товарищ пропал – арестован:

«На всех этих разбирательствах он был лишен возможности присутствовать, а когда смог, все было решено и друга уже не было. То есть он был, но где-то уже не в институте, а встретившись раз на улице, не подал Леве руки и как бы не заметил»

2. На уровне аксиологии

Деканонизация : во-первых, литературы и литературоведения; во-вторых, образа положительного героя; в-третьих, советской эпохи.

Ореол, окружающий литературоведение и вообще филологические науки, развеивается при ироничном описании «Пушкинского дома» и описании «академической среды», а также при «пересказе» Левиной статьи.

Характерные для русской классической литературы мотивы, герои и сюжетные положения по-новому обыгрываются, снижаются, даже вульгаризируются . Наиболее отчетливо выявляет себя данная тенденция в использовании таких культурных знаков русской классической литературы , как «пророк», «герой нашего времени», «маскарад», «дуэль», «бесы», «медный всадник», «выстрел».

Развенчивается образ «Положительного героя» , которым может показаться Лева. Во всем его характере проявляется двойственность, неустойчивость, аморфная податливость. Одоевцев не подлец - но и не порядочный человек; не бездарь – но и не рыцарь науки; не плебей, скорее человек утонченный – но и не аристократ духа. Мысль, чувство, поведение героя как бы зажаты в обруч требований существующей системы.

Советская эпоха осмеивается, принижается, «пушкинская» эпоха возвеличивается.

Однако Лева является положительным человеком в глазах окружающих – обладает некоторой «репутацией». Границы между добром и злом, между «идеалом» и «антиидеалом» в сознании эпохи – размыты.

Любовь и ненависть смешаны – любовь к Фаине полна противоречий. Лева покоряется Фаине, которая заставляет его ревновать «ко всему, что движется», и упивается покорностью Фаины, своей властью над ней, приобретённой после «истории с кольцом».

Оппозиции «смех-ужас», «прекрасное-отвратительное», «высокое-низменное» тоже размыты. Особенно ярко – полилог между Митишатьевым, «двумя» Левами и Бланком в разделе «Бедный всадник» (в частности эпизод полилога о Пушкине-арапе: Пушкин – черный семит).

Онтологической оппозиции «Жизнь-смерть» тоже не существует: автор воскрешает Леву после его смерти.

3. На уровне композиции

Фрагментарность и принцип произвольного монтажа : при несомненной симметричности и кольцеобразности построения «Пушкинского дома», композиция произведения обладает большой степенью свободы. Если опустить одну из «вставных» частей (лирические отступления в духе Гоголя и Чернышевского, произведения «сторонних авторов» — статьи Левы и новеллы дяди Диккенса и проч.), роман не утратит присущей ему законченности, но станет однолинейным. Отказываясь от сплошного, непрерывного, нерасчлененного повествования, обладающего хронологической последовательностью, Битов и основные разделы строит из относительно законченных и самостоятельных глав, которые можно было бы поменять местами, не разрушив произведения. В романе присутствует множественность финалов, в том числе взаимоисключающих.

Торжество деконструктивистского принципа : художественное пространство и время битовского романа разомкнуты, неоднородны, альтернативны, старые связи разрушены и в хаосе установлены новые связи, причем в основном с помощью авторских отступлений и комментариев к происходящему, а не средствами сюжета и композиции.

Несоразмерность часте й: действие первого и второго раздел протекает в одно и то же время, но события практически не пересекаются (первый раздел – «диалектика души», второй – «описание любовей Левы, культ тела») и охватывают по объему несколько десятилетий. Художественное время третьего раздела занимает всего несколько дней, художественное место ограниченно Пушкинским домом и прилегающей местностью. Это дисгармоничность, нарушение пропорций хронотопа.

Описание событий не соотносится с логическим развитием событий, сюжетом управляют не внешние события, а воля автора. Сочетание несочетаемого : поэт+алкоголик, ученый+алкоголик, философия+выпивание спиртных напитков, различные финалы, романное и «построманное» пространство.

4. На уровне жанра

а) Маргинальность проявляется вследствие разрушения традиционного романного жанров, перед нами – форма «промежуточной словестности», включившая в себя литературу, теорию литературы, философию, культурологию и утратившая жанровую специфику. Нельзя выделить ведущую жанровую черту – жанровый синкретизм. Одновременно это и литературное произведение, и литературоведческое и даже культурологическое исследование, в котором сам автор рефлексирует по поводу написанного.

б) В романе декларируется отказ от назидательности , серьезности, автор сам неоднократно указывает на это – беллетризация произведения.

в) На интертекстуальный характер произведени я указывает включение в него наравне с авторским текстом многочисленных цитат русской и зарубежной классики. Цитируются А. Пушкин, М. Лермонтов, Н. Гоголь, И. Тургенев, Л. Толстой, Ф. Достоевский, Ф. Тютчев, А. Фет, Н. Чернышевский, А. Островский, А. Чехов, А. Блок, Ф. Сологуб, И. Бунин, В. Хлебников, В. Маяковский и др. Заимствования и цитирование из зарубежной литературы: А. Дюма, Ч. Диккенс, Марк Твен, Э. Ремарк. Особенность цитирования заключается в том, что большинство цитаций не выходит за рамки школьной программы (это также отмечено автором в «Комментариях»).

Наряду с литературными в тексте встречаются цитаты из «советского фольклора», советские штампы и клише. Часто цитаты используются с целью иронизирования, пародирования.

Текст насыщен внетекстовыми аллюзиями на события советской эпохи, реминисценциями на произведения русской классики, что подчеркнуто названиями разделов, частей, глав и эпиграфами к ним.

Название первого раздела – «Отцы и дети (Ленинградский роман)» отсылка к тургеневскому роману. Название второго раздела «Герой нашего времени (Версия и варианты первой части)» отсылает нас к роману Лермонтова. Название третьего раздела «Бедный всадник (Поэма о мелком хулиганстве)» — каламбур, представляющий собой «смесь» из названий произведений Пушкина и Достоевского «Медный всадник» и «Бедные люди», эпилог «Утро разоблачения, или Медные люди» — то же.

«Пролог, или Глава, написанная позже остальных» имеет название «Что делать?» и воспроизводит названия двух романов Чернышевского. Вообще, композиционное построение «Пушкинского дома» отчасти напоминает композицию «Что делать?»: повествование начинается с описания загадочной смерти, затем делается экскурс в прошлое (предыстория «смерти»), затем выясняется, что «смерть» смертью не была (или была – зависит от варианта финала).

Тексты глав внутри разделов и приложений отсылают нас то к «Пророку» Пушкина и Лермонтова и «Безумию» Тютчева, то к «Фаталисту» и «Маскараду» Лермонтова, то к «Бесам» Пушкина и Достоевского и «Мелкому бесу» Сологуба, то к «Выстрелу» и «Медному всаднику» Пушкина, то к «Бедным людям» Достоевского, то к «Трем мушкетерам» Дюма (г-жа Бонасье), то к античной мифологии («Ахиллес и черепаха»). Их наличие в произведении широко раздвигает культурное пространство романа, активизируя мысль и воображение читателя, а также помогает экономить языковые средства. – наличие широкого культурологического контекста.

5. На уровне человека, личности, героя, персонажа и автора

Лева иррационален в делах и поступках, живет «по течению», для него характерно апокалиптическое мироощущение, эскапизм. Лева – персонаж трагический. Его отрицательные поступки перевешивают положительные – отсюда дегероизация персонажа, отсутствие идеала .

6. На уровне эстетики

Подчеркнутая антиэстетичность , шок, эпатаж, вызов, брутальность, жестокость зрения, тяга к патологии, антинормативность, протест против классических форм прекрасного, традиционных представлений о гармоничности и соразмерности;

Антиэстетичность и эпатажность: употребление ненормативной лексики, описание попоек, описание унитаза в прихожей дяди Диккенса.

Вызов : статьи Левы – вызов современному литературоведению.

Нарушение традиционных представлений о гармонии формы и содержания : писатель не пытается сохранить в глазах читателя иллюзию: это жизнь, а, напротив, постоянно подчеркивает: это художественное произведение, подчиняющееся своим собственным законам, это текст.

7. На уровне художественных принципов и приемов

а) Инверсия : перелицовывание названий классических произведений отечественных и зарубежных авторов, инверсия образа Диккенса – от возвышенного (писателя) до приземленного (дядя Мити, тоже, впрочем, писателя).

б) Ирония : описание Пушкинского дома, частая авторская насмешка над Левой, ирония по поводу его поступков.

в) Игра как способ существования в реальности и искусстве : весь роман можно уподобить литературной игре. Автор постоянно напоминает нам, что мы читаем о событиях не реальной жизни, а о выдуманных, что не стоит сопереживать герою, т.к. он является вымышленным. Своеобразна форма взаимодействия литературы и действительности: реальность, отображенная в романе, и литература как способ отражения реальности настолько переплетаются, что сам текст романа становится реальностью, а реальность становится текстом. Можно сказать, текст репрезентирует реальность, потому что реальность без этого текста существовать не может.

Возможность сокрытия подлинных мыслей и чувств : автор не углубляется в психологию героев, не объясняет мотивы их поступков, нам неизвестны их мысли – все это помогает ему формировать «сюжетные загадки».

Разрушение пафоса : ироничный тон повествования, постоянные напоминания о том, что мы читает «просто литературное произведение», игра со смыслами, включение в текст литературоведческих размышлений и отступлений, рефлексия над написанным разрушают романный пафос, и произведение уже не воспринимается как традиционный художественный роман.

Была использована литература:

1. А. Битов. Пушкинский дом. – СПб.: Азбука: Азбука-Классик, 2000.

2. И.С. Скоропанова. Русская постмодернистская литература: Учеб. пособие. – М.: Флинта: Наука, 2001.

Другие образцы анализов текста:

И анализ стихотворения И. Бродского «Ниоткуда с любовью»

Или быстрее кончай, или никогда не давай себе зароков… (что, впрочем, тоже зарок). Автор (в данном случае именно я) с самых первых своих нетвердых шагов в прозе твердо себе заявил, что стихов не будет писать никогда и про великих людей – не будет писать никогда. Должен сказать, что соблюдать это правило ему не стоило никаких усилий, по крайней мере десять лет. Он просто был достаточно занят. Но через двенадцать уже лет, правда, не автор, а его герой Лев Николаевич Одоевцев уже писал про Пушкина (самого запретного из всех великих людей), а еще через год, окончив-таки «Пушкинский дом», опять же автор (а не Л.Н. Одоевцев) мог себя застенчиво застичь за сочинением акростиха, посвященного одной армянской даме. Слава богу, падение дальше не зашло. Отделавшись несколькими посвящениями в письмах и ко дню рождений, автор снова оказался достаточно занят.

Прошли еще годы. Автор, последовательно пережив Лермонтова, Пушкина (отговорка, что поэты…), пережил также Гоголя и Чехова и достиг Мафусаилова возраста в русской литературе в сорок пять лет. Историческое время вокруг напоминало вечность. И тут, в сентябре 1982 года, автор застигает себя в некой вымирающей северной деревеньке, где время вымерло еще раньше, чем в нем и в окружающем мире. За странным занятием застигает он себя!..

Бессмысленно сидя не первый день над пустой страницей, вошла ему откуда-то ниоткуда, с потолка скажем, звучная или показавшаяся звучной строчка. Он еще подумал, не поразмяться ли стишком, но это было бы волевым падением перед лицом издательской необходимости писать именно ту белую страницу, что была заложена в машинке, и, стиснув зубы, автор сдержался. Но через минуту он все-таки пал и решил быстренько отделаться от навязчивой строчки. А может, и впрямь разомнусь, разогреюсь, а там и проза пойдет, думал автор. Да вот беда, строчки той как не бывало! Остальные полдня пытался он припомнить именно ее. Вот самая досадная пропажа! Можно было книгу написать – так именно в этой строчке всё дело. День клонился, как говорят, да и впрямь, к закату. От отчаяния автор ухватился за первую же попавшуюся строку, конечно, никак не равноценную, той не равную, да и не о том (даже о чем та, автор не помнил, да и сейчас не помнит), но уж было всё равно. Строка была вот какая:

Не токмо не закон, но и вообще без правил…

Он между нами жил…

Но это же не он, не я то есть написал! Это же Пушкин написал! Причем, кажется, не про себя, а про Мицкевича. Поэт, так сказать, про поэта… Выходит, если я ввожу слова Пушкина, то я могу их оправдать лишь тем, что они Пушкину же и принадлежат?… Тем более они им самим адресованы не кому-либо, а тоже поэту и гению. Выходит, продолжая пушкинские слова, я писал уже про самого Пушкина, на что в жизни бы не посягнул даже в беллетристике, не то что в стихах!..

«Он между нами жил». Нас нет. Он нас прославил.

Почему «нас нет»? От чьего же это лица я выступаю? От лица его современников? которых уж точно нет? На это я никак не мог рискнуть – слишком сложного перевоплощения потребовал бы от меня подобный ход. Тогда, может, «между нами» в смысле – русскими? Как Мицкевич – поляк – между нами, русскими… Но не мог же я в каком-либо смысле сказать, что нас, русских, уже нет? А сам я – немец, что ли? Но писать надо было дальше, и, оставив этот скользкий вопрос, я ринулся дальше, выправляя: «Он нас прославил». Это было в любом случае верно, и в том, если бы относилось к современности, в смысле: прославил нацию, и в том еще, уже внутренне испуганно отвергнутом, если бы это было как бы от лица современников. Вот уж кого он прославил, так это их! Из какой еще эпохи знаем мы имена цензоров и начальников тайной полиции, продажных журналистов и светских дам?

Ни один писатель не прикрепил к своему имени такого количества историй и имен. Из всех эпох, включая собственную, ни одна нам так не известна, как пушкинская. Как специальное образование есть непременная полнота сведений в какой-нибудь области, так мы избрали исторический отрезок, чтобы знать о нем максимально всё, и в этом смысле Пушкин оказался нашим всеобщим историческим университетом. Зная в каком-то вопросе всё, мы легче ориентируемся в вопросе, в котором не знаем ничего. Гипнотизирует также некоторая бо€льшая, чем то, чего мы совсем уж не знаем, отчетливость того, что мы знаем до некоторой степени. Погружаясь в туман и тут же сбиваясь со следа, мы стараемся вернуться и начинать от печки. С каждым возвращением мы знаем ее (печку) все подробнее. Пушкинская эпоха как раз тем и притягательна (есть, правда, и элемент обаяния) для нас, что мы ее уже отчасти знаем, а остальное знаем настолько хуже, что и прикасаться страшно. Легче всё время перекапывать всё ту же грядку, что мы и делаем. Мы ее как бы «чувствуем», эту эпоху. И уже очень не хотим из нее выходить. «Он нас прославил». Он нам лестен. Дальше, по-прежнему не руководствуясь никаким смыслом, памятуя, что именно в этом заключен секрет поэзии, которого я никогда не мог разгадать на практике, занимаясь постоянным формулированием, – дальше пошло, по-видимому, по одному лишь созвучию:

Оставил нам…

Но если нас уже нет, то что же можно нам оставить?

Нет, нас…

По-видимому, мне очень понравилось это друг под другом: «Нас нет» и «Нет нас».

«Нет, нас…» – в этом, впрочем, была своя грустная правда: он не просто расстался с жизнью, но еще и всех нас оставил, почти как бросил. Что же он нам оставил? О, это бесконечный вопрос – что он нам оставил. Еще более бесконечный, чем то, что мы из оставленного взяли. Тут и «тайна, которую он унес с собою», и то, что он «наше всё», и то, что он есть «человек, который явится нам через двести лет», – тут и масса метафизики и реального смысла, метафизической, так сказать, реальности. Как это всё выразить в двух словах? Я не нашел ничего лучше, как написать:

Плюс измеренье…

Имелось, по-видимому, в виду что-то из неизвестной мне области теоретической физики. Оправдывалось, по-видимому, тут же «поэтическим приемом» столкновения слов и понятий из разных эпох: стихотворение-то я продолжал уже современное… Итак, у меня написалось (именно так – написалось, – к чему я был не способен, но как бы экспериментально зажмуривал глаза…):

Не токмо не закон, но и вообще без правил

Он между нами жил… Нас нет… Он нас прославил.

Оставил нам… нет, нас… плюс измеренье…

Господи! что за каша… Но я ее тут же интерпретировал. Дивный способ! Объявлять получающееся намеренным. «Токмо» как бы шло еще из XVIII века, предшествовавшего Пушкину. Что он явление столь запредельное, даже космическое, что мы со своим умишком на него ни закона, ни правила не сыщем… ладно… дальше из него… дальше не просто нескладность, а сознательная заманчивость, означающая особую трудность мысли, мычащую субстанцию, невыразимость отношения к нему, а в конце уже сугубо XX век, эйнштейновские штучки, почти «минус-пространство». За три строки уместить три века – согласитесь, это не мало. И я вдохновился…

В 1964-1971 г. А. Битов работает над романом Пушкинский дом, который был опубликован не сразу, лишь в 1987г. Битов начал писать роман во время перестройки, впечатленный судом Иосифа Бродского. Сначала произведение было в виде рассказа, называвшегося "Аут". Битов поменял название, когда рассказ вырос до романа. Автором название объясняется так: "…и русская литература, и Петербург (Ленинград), и Россия, - всё это, так или иначе, Пушкинский дом без его курчавого постояльца". У автора было и несколько вариантов подзаголовка: роман-наказание, филологический роман, Ленинградский роман, две версии, поэма о мелком хулиганстве.

Роман публикуется в 1978 г в США. Это закрывает для Битова возможность публиковать свои произведения в СССР. Его книги стали издаваться в СССР лишь в годы перестройки. В Россий роман был напечатан лишь через 10 лет после первой публикаций в США, в 1987 г в журнале Новый мир. В одном из своих книжных изданий Битов признается, что написал роман под влиянием творчества таких писателей, как Пруст, Достоевский, Набоков. Так же называет прототипов одного из персонажей, деда Одоевцова. Это М. Бахтин, писатель Ю. Домбровский. .

Главный герой романа филолог Лёва Одоевцев был "зачат в роковом году" и является представителем поколения шестидесятников. В романе рассказывается о жизни Левы, о том, как он окончил школу, работал в Пушкинском доме - Институте Русской литературы. Пролог произведения называется "Что делать?". Роман состоит из трёх разделов, которые содержат главы, завершающиеся комментарием и приложением. В тексте есть выделенные курсивом авторские отступления.

Раздел первый. "Отцы и дети. Ленинградский роман".

В разделе повествуется о семье Лёвы Одоевцева, о его отношениях с родными. Лёва воспитывался в семье учёных, детство его прошло благополучно, ему легко давалась учёба на филологическом факультете, после чего он без труда поступил в аспирантуру. Успешная жизнь формирует мышление мальчика, так что он не вдумывается в проблемы, во взаимоотношения с родными, являясь "скорее однофамильцем, чем потомком". Лёва Одоевцев свободно рассуждал на любые филологические темы. Еще в школе он сделал доклад о Пушкине и искренне не знал, что "может требоваться еще на пути, который так легко ему распахнулся и предстоял". Но жизненные обстоятельства и время меняют Лёву так, что он в результате обретает веру, лицо, религию. Одоевцев ничем не выделяется среди праздной молодёжи 50-их годов. И начинает он так же, как все его сверстники. Отец Лёвы преподает в университете филологию.

Он никогда не видел своего Деда, который тоже был известным филологом и был репрессирован в сталинские годы. Отец, сын, и Дед - представители разных культурных эпох, представители трёх разных поколений. Дед, Модест Платонович Одоевцев, представляет высший культурный тип России конца 19-20-го в. Считается аристократом, интеллигентом, отличающим нравственное от безнравственного. Битов описывает деда независимой личностью предохраняющей культуру от гибели, личностью, которая идёт неизведанными духовными дорогами, он борется с новым режимом, конфликтует с невежеством артодоксией. Одоевцев - старший выступает против духовного разрушения общества, видя последствия, и за это оказывается в числе репрессированных.

И сейчас Модест Платонович опасен для власти, поэтому превращён в раба, обречен на смерть. Развернутый монолог Одоевцева-старшего, наполненный зрелыми, проницательными умозаключениями о природе, обществе, культуре, человеке, - свидетельство неукротимой мощи его духа. В фигуре Модеста Платоновича Одоевцева, в которой заложено решение проблемы соотношения цивилизации и культуры в жизни современного общества. Образ Деда находится в связи с вопросом симуляции, а точнее и эту связь проявляется через противодействие. Во времена тоталитаризма Дед сохраняет качества исключительного духовного человека. Его образ имеет огромное значение для повествователя, так что он не осмеливается изобразить его как живую фигуру.

Автору необходимо изобразить старшего Одоевцева, как знак, за которым стоит вся классическая и модернистская культура в ее критическом противостоянии реальной современности. Модест Платонович в произведении противопоставляется другому типу симуляции, Митишатьеву.

Эти два знака, олицетворяющие культуру и отсутствие культуры, являются в романе двумя полюсами, между которыми "мечется" главный герой. Автор относится к Модесту Платоновичу эту как "старому, внимательно живущему человеку, имеющему право говорить, судить и пророчествовать". Старший Одоевцев видит смысл существования человечества в культуре; аристократия, обеспечивала смысл, не разоряя природы. Однако время стерло аристократию, после объявления равенства, культуры, как таковой, не стало. Культура стала хорошо охраняемым музеем. Человечество, встав на путь цивилизации и прогресса (Дьявола, по Модесту Одоевцеву), "сбрело со своего пути".

Следовательно, причиной симуляции, подмены культуры послужили цивилизация и прогресс. Настоящее заменили искусственным, в котором нет моральной силы. Фигура Модеста Одоевцева очень важна в персонажной системе романа. Через нее автор-романист "преломляет" всех главных героев, в том числе, Леву и его отца. Наличие в романе образа-знака, за которым стоит модернистская культура, воплощенная в образе Модеста Платоновича говорит о том, что автора хотел вернуть подобию первоначальное значение: роман-симуляция является новым оборотом в художественной литературе.

Образ Деда наполняет произведение живым смыслом. Роман-симуляция становится полисемичным, а авторская маска, преломленная через образ - "знак модернистской культуры", начинает читать классику "изнутри" собственного текста и, не просто постигать ее, но и создавать словесность. Эта авторская маска, со всей очевидностью, противостоит маске автора-симулятора, и ее можно условно назвать маской автора-"творца". Отец Одоевцев интеллигент своей эпохи, который раздавлен страхом террора, который сдался и смирился с обстоятельствами своей эпохи. За это отступничество он расплачивается бесполезностью, затуханием индивидуальности, духовной слепотой. Не смотря на то, что он проявляет благопристойность, его образ - это не образ настоящего интеллигента, но советского, несвободного, боящегося мыслить. Тем самым Битов доказывает, что в случае исчезновения самого культурного слоя, интеллигенций, происходит омассовление общества, обезличивание людей, бесправие свободно мыслить, враждебный настрой.

Он это раскрывает сравнивая фотопортреты Деда, дяди Мити (, отца Альбины с лицами людей 70-х гг. Представители старой интеллигенций отличаются значительностью, одухотворённостью. "Куда делись все эти дивные лица? Их больше физически не было в природе. Лева ни разу не встречал на улицах, ни даже у себя дома. Куда сунули свои лица родители? За какой шкаф, под какой матрац?" - как бы от имени героя задается вопросом писатель. . По замечанию Битова омассовление людей настолько велико, что невозможно даже узнать лицо человека. Старую интеллигенцию заменяет новый "класс" интеллектуалов, для которых прежние нравственные установки не имеют нечего общего с реальностью.

Третий сын Одоевцев не является настоящим интеллигентом, хоть и считает себя им. Он все время срывается, шлепается в грязь. В лице Лёвы Одоевцева Битов изображает человека, вовлеченного в систему. "Мне нужен был исходно положительный материал, одушевленный, способный по рождению чувствовать и думать, физически и эстетически полноценный, чтобы продемонстрировать, как все это может не развиться, не воплотиться, заглохнуть…", - рассуждает он. . По этой причине он изображает своего героя человеком с естественными способностями и чувствами и подробно рассказывает о временах, которые сформировали Лёву и в то же время деформировали. Битов раскрывает двойную жизнь, соответствующую нормам тоталитарной системы. Лёва живет в искусственном мире, в котором всё благородно и порядочно. Но на самом деле этот мир основан на обмане и эгоизме. Лёва с самого детства об этом не знает, так как воспитан, приучен не видеть действительности, не знать опасные истины.

Не удивительно, что Лёва рос дезориентированным. Все Лёвино окружение жило по образцу готовых идеалов, готового поведения, даже в школе "в свою очередь преподавали телегу не только без лошади, но и без колес" . Лёва так же впитал иллюзию о своей исключительности, уже в старших классах "был чист и не обучен, тонок и невежествен, логичен и неумен…" . Однако в годы оттепели глаза Лёвы раскрылись, разрушились иллюзий. Это происходит так же после знакомства с дедом, чью правду Лёва не в силах принять. Дед критиковал правительство, людей, которых государство взрастило. Следовательно, протест был направлен так же против Лёвы. Встреча деда с внуком состоялась, когда дед опьяневший вином позвонил и вызвал внука к себе. Вскоре дед забыл про свой звонок, но внук явился, и самым неожиданным образом узнал то, о чем раньше не задумывался, услышал неслыханное.

Не зря Модест Платонович двух часов знакомства раскрывает внуку всю правду: "Ты, по-видимому, совершенно искренне - слышишь, Левушка? … совершенно искренне не бываешь самим собой." Модест Платонович знает, что внук имеет определенный взгляд на жизнь - и только ими он и живет; И поскольку внук является филологом, то его взгляды зиждятся на классике. Дед отвергает симуляцию, а это то, как живет Лева и все остальные представители эпохи. Из-за этого внук не понимает Деда и уходит встревоженным. С другой стороны он окружен другими симулятивными героями романа, которые тоже сильно влияют на него. Это образ олицетворения симуляции Митишатьева, также Фаины. Примечательно, что для деда Лева - симуляция, для остальных персонажей, в частности для Митишатьева - истина.

Итак, после разговора с Модесом Платоновичем Лёва приобрёл чужой опыт. Первый и последний разговор с дедом сильно повлиял на Лёву. Лёва ушёл с чувством обиды и неприязни к вечеру сам себе сказал, что "стал хуже". На следующий день Лёву охватило чувство пустоты и свободы, что то в нем изменилось. Но тогда он еще не понимал, что вступил на путь, который в последствий окажется для него свободным. Но пока "освобождения не было. Справедливость была ему не нужна". Слова деда обладали силой. Разговор был лекцией о том, что произошло, происходит и произойдёт с обществом. По мнению озлобленного деда, человечество сбилось с пути. Модест предвидит падение, он понимает, что Россию ничто не спасет, так как в обществе преобладает потребительский настрои.

Соотечественники уже никогда не научатся проявлять умного отношения к действительности. Ученый дед считает, что остается только "развенчать все ложные понятия, остаться ни с чем и внезапно постичь тайну". Он сеет эти слова в сознание внука как семена, которые позднее прорастают, как сорняки. Умевший только "Болтать анекдоты" Лёва в 27-летнем в возрасте, когда "умирают люди и начинают жить тени", обретает судьбу и голос. Это происходит в течение трёх дней, проведенных в Пушкинском доме. За три дня дежурства Лёва переосмысливает свое прошлое, открываются его глаза на то, кем он является на самом деле. Он словно увидел себя в точно отражающем действительность зеркале. В результате Лёва перестает быть чутким добропорядочным интеллигентом, но превращается в актёра, запуганного эгоцентричного. В конце раздела Лёва читает две новеллы дяди Мити.

Раздел второй. "Герой нашего времени. Версия и вариант первой части". Повествуется о друзьях и знакомых Лёвы. Рассказывается о дружбе Лёвы с Митишатьевым - однокурсником, который плохо влиял на Лёву. Так же об увлечении Лёвы Фаиной, Любашей и Альбиной. Альбина - не красивая, но умная женщина, которую Лёва навещает. Он также заходит ненадолго к простушке Любаше. Этим он забавляется в грустные дни. Но самыми болезненными являются взаимоотношения с Фаиной. Как будто сам рок свел их. Одоевцев ослеплен любовью к ней, которая становится мучительной для него. Но все меняется во время того самого дежурства Лёвы в музее, когда он через окно видит утреннюю прогулку Фаины под ручку с незнакомцем по набережной. Тогда Лёва начинает рассуждать: "Счеты? Какие же у них могли быть счеты? … Вот что! Просто я не позволял ей любить себя. Не позволял. - Я люблю ее, просто люблю - и все. При чем тут я? И она - жена моя. Так".

Впервые Лёва мыслит, не как эгоист. На нем сбываются сказанное дедом: "В основе ума лежит незнание. Жизни нет там, где она уже была, и не надо ту жизнь, которая была когда-то или которая есть где-то, искать сейчас и здесь. Здесь и сейчас - это именно здесь и сейчас. Другой жизни нет!". В конце представлена статья Одоевцева о Пушкине, Лермонтове, и Тютчеве. Статья называется "Три пророка". В статье Лёва восхищается Пушкином, к Лермонтову относится снисходительно. О Тютчеве он отзывается так: "Он утверждает свое мнение о другом, а его самого - нет. Он категоричен в оценках - и ничего не кладет на другую сторону весов (не оценивает себя). Сюжет - обида. Причем сложная, многогранная, многоповоротная. Самая тайная, самая глубокая, скрытая едва ли не от себя самого".

Первый раздел повествует о жизни Лёвы (культ души), во втором описываются увлечения Лёвы (культ тела). Действие первого и второго раздела протекает в одно и то же время (несколько десятилетий второй половины 20 века) и с одними и теми же героями, но события практически не пересекаются. Художественное время третьего раздела занимает всего несколько дней, художественное место ограниченно Пушкинским домом и прилегающей местностью.

В центре 3-го раздела, который называется "Медный Всадник. Поэма о мелком хулиганстве" события, происходящие во время дежурства в Пушкинском доме. На работу к Одоевцеву приходят друзья, в том числе Митишатьев, выпивают, устраивают скандал, завершающийся дуэлью. Есть разные концовки третьей главы. В одном финале Лёва избегает смерти и при поддержке Диккенса восстанавливает разгромленный музей. В другом - поджигает его, в третьем - умирает. Так последняя глава романа указывает на тщетность всех духовных усилий. Должно случиться что-то сверхординарное, почти гениальное, чтобы взорвать это псевдосоединение людей, которые "друг на друге живут, в один сортир ходят, один труп русской литературы жрут, и одним комплексным обедом заедают, и на одном месячном билете в одном автобусе в одну квартиру ездят, и один телевизор смотрят, одну водку пьют и в одну газету единую селедку заворачивают" . Так описывает свою эпоху А. Битов.

Образ Митишатьева сложен: он не только друг, но и соперник. Из поступков и слов Митишатьева становится известно многое о духовном кризисе Лёвы Одоевцева. Митишатьев является неделимым двойником главного героя. Его вторым "я". Митишатьев достойный соперник Лёвы, но Лёва превосходит его в том, что стремится к высоте и вере, несмотря на то, что запачкан грязью эпохи. Так рассерженный Лёва заявляет: "Жить мы на одной площадке не можем - вот что! Может, это и есть классовое чутье? Или нет, это, наверно, биология. Ты думаешь, я тебе не даю покоя? Нет, нет! Ты! Я не могу, пока ты есть. Ты неистребим". . Лёва твердит это своему второму "я", самому себе. "Ты не можешь восстать, ты стал таким же рабом, как я." . После этого происходит скандал переворот, драка в которой разбивается маска Пушкина которая оказывается не настоящей.

Это говорит о том, что Лёва не может больше молчать обманывать, он ненавидит мысль Тютчева: "скрывайся и молчи", ходи среди людей в маске, спрячь свои чудесный мир. Он не может молчать, и результатом этого всего становится разгром и дуэль, которые будто бы являются выходом из клубка противоречий. После погрома Митишатьев пропадает, а Одоевцев просыпается утром и восстанавливает разгромленный музей. Утром музей заполняется людьми. Никто не подозревает о случившемся. Лёва продолжает дежурство. Внешне нечего не изменилось, внутренне главный герой остался ни с чем. Что-то в нём изменилось. Неизвестно, как дальше поведет себя главный герой. Характер главного героя в полной мере раскрывается перед нами во втором и в третьем разделах. Образ героя представлен двойственным, неустойчивым, ввиду противоречивости времени, в котором он жил: не благородный, но подлым его тоже не назовешь, не неумелый, но и недаровитый.

Битовым представляется проблема личности в жестоком государстве, которому человек подчинен и перед которым страшится. Условия не меняются, и по этой причине человек теряет свои аристократские черты. То же произошло с Левой, которого писатель не судит, но через которого показывает, каково жить, зная, что над головой медный всадник с вознесенными копытами. Как жить дальше? Такой вопрос возникает перед героем после разгрома. Восстановить все и жить как прежде в порочном круге или продолжать бороться и протестовать?

Восстать невозможно, революция позади, смириться тоже невозможно. Здесь автор ставит многоточие, оставляет финал открытым, чтоб каждый читатель домыслил произведение. В романе автор постоянно подчеркивает то, что все могло быть иначе: у Левы могла быть другая семья и жизнь, роман можно заново переписать. Этим он стирает стабильный смысл и последовательность событий в произведении. Примечательно, что он не называет героем ни одного из действующих лиц. Автор близок к Леве Одоевцеву так же, как близок к черепахе, гоняющийся за ней Ахиллес, но трудно узнать нравственную дистанцию между ними. Таким сравнением заканчивается последний раздел романа.

Исследуя сюжетную специфику романа, нельзя упустить из виду присутствие личности Пушкина в романе. Роль личности и творчества Пушкина велика в произведении А. Битова. Личность Пушкина - эталон красоты гармонии и подлинной аристократичности. Она символизирует подлинность и всех явлений. Пушкин - гений, сумевший выразить в слове тайну свободы творческого духа. Секрет поэзии, согласно творцу романа, заключается в ее исконности и неподдельности. Поэзия - это бесконечный, живой, развивающийся, настоящий смысл. Именно маска автора-филолога указала на существование поэзии и непоэзии. Согласно ей, ничего промежуточного не существует. Наверное, поэтическое сознание является эталоном гармонии не только для автора-романиста, но и для его героя - Модеста Платоновича.

А. Битов также рассказывает, что имя Александра Сергеевича внесено в название его произведения и как бы заменяет и Петербург, и Россию в целом, так как имя Пушкина символизирует русскую словесность и русского народа. . Соотнесенность темы свободы творчества с личностью Пушкина не случайна, так как для А. Битова поэзия и свобода синонимичные понятия. Характерно, что в романе образ Пушкина преломляется через поэзию Блока. Битов в эпоху тотальной подмены истинного ложным, омассовления и духовного обнищания народа ищет в поэзии Пушкина идеал. Блок, в свою очередь, обратился в поисках идеала к поэзии Пушкина в момент начала эпохи "симулякров", в первоначальной точке отсчета. Кроме того, Блок, который смог распознать, понять настоящий смысл "тайной свободы" Пушкина, является как бы ориентиром для героев романа. Блок понял Пушкина, потому что читал его "изнутри" литературной реальности, так же как это делает старший Одоевцев.

Таким образом, Пушкин, и Блок, и Модест Одоевцев названы автором Сфинксами. "Извне" "тайная свобода" Пушкина непостижима, так как в реальности "симулякра" утратила свое назначение. Интерес к тайной свободе творчества у А. Битова обусловлен собственным положением в стране тотальной несвободы. Поэзия Пушкина в реальности произведения становится музеем, и это негативно отражается на культуре. Кроме того, Пушкин является полноправным героем произведения "Пушкинский дом" и в статье Льва Одоевцева.

«Из лабиринта в божий мир». (Вслед за героем романа А. Битова «Пушкинский дом»)

Дом мой с непокрытой головой - пуст.

А. Битов. «Пушкинский дом».

«Если у человека есть ум сердца и он хочет поведать миру то, что у него есть, то он неизбеж­но будет талантлив в Слове, если только пове­рит себе» . Так внушает Андрей Битов, рассуждая о природе и назначении писательского таланта. Через Слово человек-художник осуществляет свою пророческую миссию. Талант - ничто иное, как преданность нашедшему тебя (или найденному тобой?) Слову. Главное - не солгать! Быть искренним - это уже пророчествовать, ведь «только откровенность неуловима и невидима, она поэзия, неоткровенность, самая искусная - зрима, это печать, каинова печать мастерства, кстати, близкого и современного нам по духу» . Похоже, сам Андрей Битов избегает именно мастерства, заранее обдуманного повествования, выверен-ности кажущихся случайными штрихов. Его «Пушкинский дом» - бесстрашная исповедь еще одного сына своего века. Герой романа - человек «рокового года» рождения, ровесник автора, близкий ему в мелочах и главном. Так Онегин был близок Пушкину, Печорин - Лермонтову, Павел Кирсанов - Тургеневу. А. Битов хорошо знает то и тех, о чем и о ком пишет. Он рискует пророчествовать. Всякая другая, более скромная, цель не стоит столь титанических духовных усилий. Впрочем, есть ли более скромные цели у искусства? Более удобные есть.
Интерес к Слову и его чудодейственной силе в последнее время велик. Искусство во всех своих проявлениях - живопись, кинематограф, литература - пробивается в духовные, даже иррациональные сферы бытия. Надо ли говорить о том, что только намек на тему пророка и пророчества в отечественной литературе рождает в памяти множество ассоциаций. Хрестоматийно известные примеры ставят в тупик то своей очевидностью, то кричащей парадоксальностью. Ясное с детства при зрелом обдумывании становится сомнительным, а прежде туманное обретает черты скучноватой аксиомы. Роман «Пушкинский дом» расцвечен цитатами. Это своего рода интеллектуальный лабиринт, попав в который, становишься не просвещеннее, но осторожнее: на каждом шагу ждет тебя уже прежде с людьми бывалое. И сквозь это умное нагромождение чужого опыта прорываешься к самому себе, к тем единственно своим мыслям, которые еще не стали ни для кого цитатой, но жизненно необходимы прежде всего тебе.
Более всего А. Битов цитирует девятнадцатый век. Это естественно: прошлый век азартно пророчествовал. Мощный гений Пушкина, ведшего разговор на равных (как может быть равен талантливый подмастерье великому Мастеру) с Богом, предвосхищал равенство и свободу возвышенных духом людей. Мировая душа поэта была устремлена к гармонии ума, чувств и поведения, жаждала совершенства человеческой жизни на земле как воплощения гениального божественного замысла.
Дух Лермонтова вобрал в себя опыт пушкинском трагедии. Лермонтов знал о торжестве брошенного в спину пророка камня. Он прорицает злобу черни, уничтожение гения в угоду бездарной воли, превосходства хулы над красотой и истиной.
Тютчев же, наследуя стоны и корчи России взамен предвосхищаемого Пушкиным пира духа, объявляет прорицателей сумасшедшими «со стеклянным взором», а талант - даром пустым и опасным.
Пушкин, Лермонтов, Тютчев... Этим трем художникам будет посвящена юношеская ста­тья героя «Пушкинского дома», способная вызвать скандал в литературной среде, предельно субъективная, сбивающая с толку, эпа­тирующая своей категоричностью. И вместе с тем - тоже пророческая, заставляющая читателя вспомнить (если это уже забыто) о вопросах духа, его силе и бессмертии, его непреодолимой власти над каждым, в какой бы век и при какой системе он ни жил.
Высоки духовные меры жизни. Есть ли критерии для них? Андрей Битов дает нам ориентир, своего рода точку нравственного отсчета - жизнь, судьбу и талант Александра Сергеевича Пушкина. Он предлагает своему герою - молодому пушкинисту Льву Николаевичу Одоевцеву - пройти путь испытания истиной, приблизиться к Пушкину духовно, то есть ощутить в самом себе биение пульса конкретной минуты конкретного исторического времени. Из путаницы понятий и представления Лев Одоевцев должен по воле автора (а она очень сильная, несмотря на кокетство, предоставляющее герою, якобы, полную свободу) прийти в мир, обжигающий своей новизной и непредсказуемос­тью. Ведомый Битовым герой прорвется, к той «умной жизни», которая отличается от «глупой» не «уровнем объяснений происходящего», а «неготовностью» этих объяснений перед лицом реальности. Леве Одоевцеву суждено пройти путь к своему «я». Каким же оно будет? Лермонтовского ли толка - «ущемленное, сопротивляющееся самому себе, борющееся во внезапном закутке, само себя хватающее и царапающее и противопоставляющее себя собственной тени»? Тютчевское ли - скрытое, не выставляющее себя напоказ в страхе быть оскорбленным и незамеченным? Или пушкинское: «высокое отсутствие личного, частного "я", при наличии лишь высшего, общечеловеческого... страждущего исполнить свое назначение на земле» поманит к себе Одоевцева? И пусть герой не достигнет этого лучезарного предела, но успех уже в том, что он узнает о нем и им начнет измерять свою конкретную, однажды данную ему жизнь. Конечно, происшедшее с героем в романе можно традиционно назвать столкновением характера со средой. Но это не совсем точно определяет то, что случилось с Левой.
Неверно и излишне прямолинейно было бы судить о романе Андрея Битова как о рецепте обретения смысла жизни и веры в собственное дарование. Он - о духовных мытарствах интеллигенции XX века, которая, пройдя через множество «ловушек» и «капканов», дезориентирующих ее ум и душу, смогла-таки (или это опять очередная ловушка?) отличить зерна от плевел, посметь сказать правду себе и о себе, не солгать хотя бы в итоге своей судьбы, назвав грязное - грязью, а безликое - пустотой.
В начале своего пути Одоевцев не готов к восприятию жизни такой, какова она есть. Лева дезориентирован своим благополучным детством, легкой учебой в институте, беспрепятственным поступлением в аспирантуру. «Очень способный мальчик», он свободно рассуждает на любые филологические темы, не вдумывается в перипетии отношений между членами своей знаменитой в истории культуры России семьи, в которой он, по едкому замечанию автора, «был скорее однофамильцем, чем потомком». Будучи школьником, Лева сделал доклад, в котором осветил «всего Пушкина» и искренне не знал, что «может требоваться еще на пути, который так легко ему распахнулся и предстоял» . Потребовалось, однако, многое. Время, обстоятельства жизни и роковые случайности ввергли Льва Одоевцева в тот стремительный круговорот само- и миропознания, в результате которого он обрел религию, веру, лицо. И это случилось именно с ним - потомком знаменитого аристократического рода, возросшим на «вытоптанной почве» современности конца 50-х начала 80-х годов нынешнего столетия.
Он начинает, как все, как любой, как каждый. Юноша Одоевцев готов разделить участь большинства представителей своего поколе­ния. Внешне он ничем не отличается от праздно настроенной университетской молодежи 50-х годов: брюки заужены по моде, но не больше дозволенной мерки. «Дозволенность» - одно из ключевых понятий битовского романа. В дозволенности, в рьяном усвоении ее масштабов, в добровольно возложенном на себя ее бремени, в ликовании по поводу разрешения прежде недозволенного миллионы людей будут видеть и высокий смысл, и торжество справедливости. Поколение Льва Одоевцева вполне утешено свободой «ничего-не-делания». «Время болтало, и люди всплыли на поверхность его и счастливо болтались в нем, как в теплом море, дождавшись отпуска, - умею­щие лежать на воде» [б]. Не пушкинская «свободная стихия» заполнила юные души будущей отечественной интеллигенции, а мирный лягушатник для полусонных отдыхающих в окрестностях разрешенного исторического курорта. Из этих внешне милых людей через пару десятков лет останутся лишь «лысоватые, одутлова­тые, сороковатые». В воздухе задержится «легкий душок фарцовки», во рту- «ожег коньячка, с лимоном из магазина "Советское шампанское", что за углом». Для А. Битова, принадлежащего к этим людям сроком прожитой жизни, такой итог - унижение человеческого достоинства, расплата за детское восхищение дозволенным, которое на самом деле лишь форма ущемленности и ущербности, нелепо программирующей чувства и суждения человека.

Леве Одоевцеву не суждено стать «лысоватым» и «одутловатым». Мы простимся с ним, легко и небрежно сбегающим по лестнице Пушкинского дома навстречу своему создателю. Это будет человек с лицом «типичным» и «нетипичным» одновременно, с «большими, несколько выпуклыми серыми глазами», с чертами то «сильными», то «безвольными». В финале романа лицо Льва Одоевцева, присутствие на себе которого он ощутит пронзительно и стыд­но в лихорадочном беге по Васильевскому ост­рову, еще только лепится. Но это - лицо! К нему Лева, уготованной атмосферой безвременья к безликости, все-таки пробьется. Он обретет статус героя, то есть разорвет - пусть на мгновение, только в сфере духа и лишь для себя самого! - круг ничегонепроисходящего. И для него «в конце покажется светящаяся точка как выход из лабиринта в божий мир, точка света, которая, может, и не светит, но хоть силы какие-то придаст...» Лева пройдет в романе путь «из лабиринта в божий мир». Он не погибнет физически, но переживет то потрясение открывшейся ему истиной, которое заставит его духовно умереть и вновь воскреснуть. После рокового трехдневного дежурства в Пушдоме, хронологически совпавшего с крупнейшим петербургским наводнением 1836 года и взятием Зимнего дворца в 1917 году. Лев Одоевцев напишет свои оригинальные, ему необходимые статьи: «Опоздавшие гении» и «"Я" Пушкина». Интуитивно начатый поиск истины в юношеских «Трех пророках» и «Середине контрастов» обретает в них новую энергию и силу. А. Битов не приведет в своих «Приложениях» фрагментов из этих работ, считая, быть может, сам роман выражением высказанных в них идей. «Приложения» знакомят нас со статьей деда Левы - Модеста Одоевцева, известного ученого филолога, репрессированного в пери­од культа личности. В ней обращает на себя внимание цитата из Пушкина: «Ты - царь; живи один. Дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум». И комментарии ученого к ней: «Ведь не "дорога свободы", а дорога - свободна! Дорогою свободную - иди! Иди - один! Иди той дорогой, которая всегда свободна - иди свободною дорогой!»
Идею этой дороги дед передаст внуку. Но передача эта не будет торжественно-программной. Все случится неожиданней, острее, внешне нелепее, чем могло быть.
Встреча с дедом, как и многое другое, далась Льву Одоевцеву даром. Находясь под воздействием выпитого сверх меры вина, дед сам позвонил внуку и назначил встречу, о которой вскоре забыл. Но Лева пришел по названному адресу и приобрел вдруг, совершенно неожиданно для себя, неведомый ему раньше чужой опыт, иной взгляд на жизнь, нечто неслыханное, ни на что прежде испытанное им непохожее. Но в момент свидания с дедом у Льва Одоевцева еще нет ни духовного слуха, ни духовного зрения. Первый (и последний!) раз­говор с Модестом Одоевцевым ему почти ни­чего не дал. Вспомним, что после встречи с дедом он почувствовал лишь сильную обиду и физическое недомогание. Вечером он «почувствовал, что стал хуже за этот день. Он так себе и сказал в двух словах: "Стал хуже..."»
Наутро Лева проснулся «до странности пустым и свободным», он еще «не извлек урока», но «что-то в нем сдвинулось». Может быть, так он и вступил на ту дорогу, которая в итоге «свободной» и оказывается. Но тогда он этого еще не понял, и поэтому, как пишет А. Битов, «освобождения не было. Справедливость была ему не нужна» .
Однако знаменитый, изгнанный когда-то, а теперь милостиво возвращенный в общество дед успел сказать много слов, имеющих огромную силу воздействия. Модест Одоевцев про­читал внуку по-своему блестящую и уникаль­ную лекцию о том, что было, есть и будет с его соотечественниками. Этот «творец новой отрасли в науке и родоначальник целой научной школы» с перекошенным параличом, злостью и алкоголем лицом вдохновенно проповедует то, что «человечество сбрело со своего пути» .
Он предсказывает, что «инерция потребления и размножения будет столь велика и массивна, что и поняв, что происходит, можно лишь сознательно наблюдать момент падения, миг отрыва лавины от гребня» .
Модест Одоевцев лишен всех возможных иллюзий. Он знает, что Россию уже ничто не спасет по-настоящему, потому что «чего нет и не будет, так это умного не потребительского отношения к действительности». По мысли ученого, можно лишь «развенчать все ложные понятия, остаться ни с чем и внезапно постичь тайну» .
Именно этот удел - «остаться ни с чем», но «внезапно постичь тайну» вольно или невольно напророчит он своему еще глупому внуку. Слова деда, как семена, западут в сознание Левы Одоевцева и, погибнув в нем, дадут мучительные в своем росте всходы. И тот, кто до 27 лет (возраста, когда «умирают люди и начи­нают жить тени», на пороге которого «решается все, вся дальнейшая судьба души») умел лишь «болтать анекдоты» и рисковал свою жизнь превратить в очередной анекдот примитивного содержания, за три дня дежурства в Пушкин­ском доме, ведомый запавшими в сознание пророческими словами деда, обрел судьбу и голос. Вернее, не голос, а свою мысль, которую можно если не высказать, то про себя думать, можно писать «в стол», с надеждой или без надежды быть когда-то прочитанным. Быть понятым - не столь важно и в системе ценностей любимых битовских персонажей даже не преду­смотрено. Ведь одна из главных заповедей деда внуку и всем, кто когда-либо случайно или специально прочтет статью «Сфинкс»: «Самый верный способ сохранить себя - остаться не­понятым» .
Так что же случилось со Львом Одоевцевым в эти роковые три дня? Прозрение, поступки, смирение... И обретение свободы духа, позво­ляющей быть вместе со всеми и в то же время над. Он все понял, всему своему прошлому дал как бы оценку и при этом совсем не приготовился к будущему, а просто смирился перед сиюминутностью бытия. Он не стал светоносным гением, не перевоспитался, не избавился от вредных привычек и легкомысленных привязанностей а, напротив, утвердился в себе самом, принял себя, каким был - каким сформировался, выкристаллизовался эпохой. Лева всецело доверился жизни и научился не лгать самому себе. Так не лгал себе дед, кричащий в своей неуютной, принципиально (или естественно?) необжитой кухне: «Я не принадлежу к этим ничтожным, без гордости людям, которых сначала незаслуженно посадили, а теперь заслуженно выпустили... Я полагал себя слишком гордым, чтобы быть сломленным, - я менялся сам... Вы же - за, против, между, но только относительной системы. Вы ни к какому другому колу не привязаны. О какой свободе вы говорите?» Лев Одоевцев обрел свободу узнать себе цену, она в чем-то ничтожна, в чем-то значительна. И это - пушкинский дар «горько слезы лить», но «строк постыдных не смы­вать». А они - «постыдные» - есть и будут...
Жизнь Льва Одоевцева до 27 лет - беззлобное плавание по течению. А. Битов подробно, рискуя показаться чрезмерно испытывающим вкус беллетристом, описывает странствия своего пока еще «не героя» по страницам его любовных романов, повестушек и анекдотиков. Лева ведет весьма пеструю личную жизнь. Она хоть и не богата духовным содержанием, но по-своему искренна. В центре помыслов молодого филолога - Фаина (какое прекрасное, блоковское имя!). Лева изнемога­ет от нежности, то от ревности к ней, а между тем их отношения - это все-таки типичная, в меру банальная, не без пошлости история. Она предполагает обоюдные измены, ссоры и разъезды, во время которых Лева находит утешение в преданной любви к себе умной, но некрасивой Альбины. Порою он заглядывает на часок к простушке Любаше, частенько и не без удовольствия морочит голову хорошеньким институтским девочкам. Есть в том путаном почерке нечто от грустных печоринских забав: на душе - скверно, но быт, обстоятельства и нравы опутали так сильно, что не избежать уже пошлости в себе самом. Лева терпим к порокам своего века и до поры послушен его советам. Но есть нечто в отношениях Левы и Фаины, что заставляет думать о них как о роковых, предписанных им самою судьбою. Одоевцев любит Фаину слепо, но сильно, почти безысходно. Она - его женщина, мать его сына, (об этом узнаем из «Фотографии Пушкина»), с ней связано все самое дурное и самое беззащитное, что в нем есть.
Трудно, однако, представить, куда вывела бы героя судорожная кривая его романа, не будь трехдневного испытания Левы дежурством в Пушкинском доме. Ведь именно во время его - утром того дня, которому предстояло завершиться дуэлью с Митишатьевым, Одоевцев увидел в окно (ему предстоит быть разбитому вдребезги) Фаину, идущую по набереж­ной под руку с незнакомым некрасивым, но обаятельным и - что нынче редко! - кудрявым человеком. Лева ревниво наблюдает за ними, боясь оказаться обнаруженным, и вдруг его осеняет мысль о том, что Фаина потому так прекрасна в эту минуту, что свободна. Волнуясь, он признается себе: «Счеты? Какие же у них могли быть счеты? … Вот что! Просто я не позволял ей любить себя. Не позволял. - Я люблю ее, просто люблю - и все. При чем тут я? И она - жена моя. Так» . Благословляя свободный выбор своей любимой, он испытывает небывалый, удивляющий силой и новизной его самого приступ благородства. Происходит му­чительное, но целительное высвобождение Одоевцева из-под требований эгоизма думать прежде всего о себе. С ним в очередной раз сбываются слова деда: «В основе ума лежит незнание... Жизни нет там, где она уже была, и не надо ту жизнь, которая была когда-то или которая есть где-то, искать сейчас и здесь. Здесь и сейчас - это именно здесь и сейчас. Другой жизни нет!» Важно увидеть мир таким, каков он в данную минуту, и ощутить всю полноту близости с ним или отторжения от него. Предельно объективизироваться, сохранив при этом себя, начать ясно видеть и все понимать - вот цель, вот свобода! Стать духовно независимым - значит обрести точное видение мира и познать весь диапазон дарованных тебе чувств. Пушкинский идеал - в раскованности мысли, жеста, поступка. Исполненная знаний и богатая эмоциями личность поступает так, как хочет! И при этом не нарушается гармония «божьего мира», а умножается, облагораживается умной реакцией свободного человека на жизнь.
Действительность же 70-х годов, в которой разворачиваются события битовского романа, не предполагает в человеке свободного ума и самостоятельного поведения. Люди обидно зависимы от суеты, праздности, негласного зако­на безудержного потребления. А. Битов дерзко передает атмосферу без-временья, без-умия, бес-смысленности, без-дарности. Это мир без Пушкина, без понятий о красоте и свободе духа. Человек здесь движется в обозримых параметрах конкретных, примитивных целей, навязанных ему «течением», «общим законом». Отсутствие достойной перспективы судьбы, узость профессиональных интересов, заранее известный ритуал карьеры, оговоренные и согласованные рамки замыслов и экспериментов, причесанные мысли, выхолощенные идеи - это то, что вело к «застою» духа, породило чудовища конъюнктуры, конформизма, бюрократии, инфантилизма.
Уже в начале 70-х годов А. Битов ощущает время как пустоту «между контрастами», зону трусливого неумного молчания. И среди этого утомляющего душу затмения его томит предчувствие катастрофически мощной волны, в которой очищение и смерть будут одновременны. Вот этим сокровенным знанием и этим духовным томлением автор постепенно одаряет своего героя. Но Льву Одоевцеву не так безнадежно, как А. Битову. Писатель зорче всматривается в личину своего времени. И пока Лев Одоевцев пытается править свою удобную, на все времена написанную диссертацию, А. Битов описывает праздничное гулянье, проходящее недалеко от Пушкинского дома и вовлекающее в себя большинство людей.
Описание демонстрации дано А. Битовым нарочито ехидно. Оно может больно зацепить не одно патриотически настроенное сердце. Но нельзя не признать ту психологическую правоту, которую писатель воспроизводит мастерски как выстраданную, по сути глубоко трагическую. Пусть не все, но очень многие из интеллигентных кругов общества узнают свои ощущения, обнаружат общность мыслей и чувств с автором. Вот как пишет А. Битов: «Тут бы гоголевское восклицание о том, "знаете ли вы", и что "нет, вы не знаете", что такое массовое народное гулянье. То есть все, конечно, знают и каждый. Сейчас все всё знают. Форма эта известна. Форм у нас не так много, и они все взаимосвязаны. Где был? На гулянье. Что делал? Гулял, форма - известная, содержание - нет» . Люди безлики, это угнетает больше всего - «Мы рассматриваем толпу, заглядываем в лицо, ищем узнать - нет лица!» Гулянье пошло и бесцельно: «Гуляя, мы, стечемся на ту же площадь, куда нас вели, где нас покинули, - бродим бессмысленно по месту потери, ищем. Найдем - знакомство, собутыльника, драку; ничего не найдем - пойдем спать...» Косноязычно, узнаваемо и страшно. Так чувствовать праздничный день может только измученная бессмыслицей, знающая цену вечным вопросам, поискам смысла жизни, уже достаточно больная, крайне неудовлетворенная сущим душа. В этом - злой протест человека, ненавидящего искусственные ограничения своего развития, догадывающегося, как о смертельной болезни, о том, что с ним уже может ничего и никогда не произойти, ведь он уже «пришел» туда, куда его «вели», раз и навсегда.
Не однажды на страницах своего романа А. Битов будет иронически сетовать на то, что не в силах создать настоящий, полноценный сюжет, где герои по-настоящему бы любили друг друга, всерьез дрались бы на дуэлях, искренне хранили чужие тайны. В «Пушкинском доме», как в Королевстве Кривых Зеркал, никто не говорит друг другу правды, все как будто играют в поддавки, выдают действительное за желаемое и втайне равнодушны ко всему и ко всем. Отношения между людьми, по образному выражению писателя, сродни молекуле, где «ни один... не представляет собой химически само­стоятельной единицы» . Человек в такой среде только кажется живым, на самом деле он мертв. И это его самого вполне устраивает. «Никакой» характер в «никаких" обстоятельст­вах - формула того реализма, когда люди предпочитают казаться, а не быть. Поистине - «не жизнь - чудовищный вертеп. Подмен неслыханный притон!» (А. Кушнер).
Нельзя сказать, однако, что при таком эрзаце существования слово «жизнь» изъято из современного лексикона интеллигентных лю­дей. Отнюдь. Его употребляют часто, но обозначает оно нечто мелкое, какое-то нелепое, суетное копошение ради сомнительных целей - достать, купить, продать, устроить. Размышляя в утробе Пушкинского дома о судьбе своего поколения, Лева приходит к мысли о том, что жизненность воплощается нынче в самых отвратительных и «подлых формах», что «убегание, измена, предательство-три последовательных ступени, три формы нельзя сказать - жизни, но сохранения ее, три способа выждать на коне, выиграть, остаться победителем. Такой ход приняло жизнеизъявление. Но а нежизненные должны вымирать» .
Кто же Лев Одоевцев? Жизненный или нежизненный он в условиях дарованного ему века?
А. Битов далек от желания нарисовать своего героя активным поборником справедливости, установителем нарушенной обществен­ной гармонии. Но он дарит ему сильнейший духовный переворот. В третьей части своего романа А. Битов создает условную, предельно сконцентрированную по смыслу картину, где каждая деталь, каждый внешне незначительный поворот сюжета, каждая неожиданно для читателя воспроизведенная из прошлой литературы цитата говорящи. Здесь уместно задуматься над эстетической природой романа А. Битова. Даже неискушенному читателю с первых страниц «Пушкинского дома» понятно, что это произведение имеет несколько слоев повествования. Сам писатель в своих авторских отступлениях много теоретизирует о «фабуле», «герое», «внутренней несамостоятельности» «романа-музея», «непростой механике сюжета», о «таре, созданной для нас, но использованной нами для нужд современности» . А. Битов создает картины подчас откровенно иррациональные. Стремясь к «сотрудничеству и соавторству времени и среды», он прибегает к помощи многочисленных образов, намеков, повторов, ассоциаций.
Похоже, что писатель стремится создать нечто вроде духовно-эстетического эфира, где «материя, дробясь, членясь и сводясь ко все более элементарным частицам, вдруг и вовсе перестает существовать от попытки разделить ее дальше» . Повествование А. Битова - течение духа, где возможны пересечения и взаимопревращения образов, понятий, деталей. Такая манера письма способствует рождению в сознании читателя (особенно мало-мальски просвещенного) всякого рода символов, знаков, догадок. И при этой возможности понять и расшифровать битовский текст остается некая тайна, что-то, что обязательно собьет с логики, нарушит стройность напрашивающихся выводов. Духовно-эстетический эфир - это узнаваемая культура, на фоне которой бытовое поведение персонажей приобретает дополнительный смысл, в нем начинает проступать Вечность. Флер духа и культуры по-своему облагораживает реальность, но самое главное - трагедизирует ее. Созвучие имен, название глав, эпиграфов заставляет нас интеллектуально и мысленно напрячься, ожидать мощного развития событий, величия высказанных в сюжете идей. Или напротив - принижает изображаемое, создает визгливо-пародийный тон, извращает смыслы, искажает веками испытан­ные теории.
Третья часть «Пушкинского дома» («Бедный всадник») сопровождается цитированием в диапазоне от лирики Баратынского до «Бесов» Достоевского, в ней легко узнаются мотивы и образы «Медного всадника» Пушкина, сюжетные ходы «Что делать?» Чернышевского, приемы современного кинематографа, влияние поэзии Ахматовой, Пастернака, Кушнера.
От чтения последней главы «Пушкинского дома» остается ощущение будущей стихии, невнятности произносимых пьяных, почти безумных речей, смертельной усталости от сознания бесплодности всех духовных усилий. «Бедный всадник» - это своего рода мучительное разрешение от бремени лжи и притворства. Должно случиться что-то сверхординарное, почти гениальное, чтобы взорвать это псевдосоединение людей, которые «друг на друге живут, в один сортир ходят, один труп русской литера­туры жрут, и одним комплексным обедом за­едают, и на одном месячном билете в одном автобусе в одну квартиру ездят, и один телеви­зор смотрят, одну водку пьют и в одну газету единую селедку заворачивают». Эта харак­теристика переживаемой эпохи принадлежит не Леве и не саркастически настроенному автору. Ее в припадке злобы (искреннем ли, притворном ли - понять трудно) выкрикивает Митишатьев - злой гений Одоевцева. Он далеко не последнее лицо в развитии сюжета трех роковых дней злополучного дежурства в Пушдоме. Без анализа поведения и речей Митишатьева разговор о духовном кризисе героя будет неполным. Митишатьев - друг-враг, вечный искуситель, счастливый соперник, таинственный двойник Левы. Одоевцев - Митишатьев - неделимая литературная пара. Так Онегина нет без Ленского, Печорина - без Грушницкого, Ивана Карамазова- без Смердякова, Базарова-без Кирсанова, Моцарта- без Сальери. Они диалектическое единство, две стороны в одной дуэли.
Митишатьев может быть «награжден» чита­телем самыми нелицеприятными эпитетами. Он низок, вреден, опасен, бездарен, пошл. Рядом с ним Лев Одоевцев несомненно должен выиграть, высветиться своим, Богом данным талантом, врожденным аристократизмом, тактом, умом. Впрочем, рядом они и не должны быть, повода для разрыва у этих людей больше, чем для союза. И тем не менее они вместе, их связь неизбежна и непреодолима. Почему? Может быть, потому что Митишатьев - второе «я» Одоевцева, его шанс и соблазн окончательно пасть под бременем своего времени? Для Левы всегда существует угроза сравняться с Митишатьевым в сознательной подлости, встать с ним на одну ногу в выборе средств и способов потребления чужих жизней. Надо признать, что А. Битов рисует образ достойного двойника-противника. Митишатьев одновременно мощная духовная сила и жалкая жертва социальных иллюзий. Он непревзойден в своей способности духовно мимикрировать под любые житейские обстоятельства. У него нет даже постоянного, всегда узнаваемого облика. Его лицо - лишь смена личин. Дьявольская способ­ность перевоплощения Митишатьеву по плечу и по духу. В кругу уголовников это человек сидевший, среди моряков - моряк, среди ветеранов - свой, хоть и не хлебнул ни капли войны в силу возраста. Этот человек расплывчат, неуловим, неуязвим. И при этом жестоко точен в своем ударе по достоинству другого человека. Его цель - подавить, уничтожить, свести на нет любую человеческую индивиду­альность. Он ищет духовного превосходства над людьми и этим очень напоминает героев-теоретиков Ф. М. Достоевского. И ставки его похожи на ставки Петра Верховенского из «Бесов»: на человеческое несовершенство, изъян души, слабость характера, подлость мыслей. В Митишатьеве живет демон злобы, корысти и зависти. Бывают мгновения, когда он болезненно, но вместе с тем искренне ненави­дит мир и человечество. И тогда героем времени этот новоявленный «мыслитель» считает подонка, который в тот момент, когда «все так расслабились, растеклись» может, «хоть слово сказать отчетливо, хоть матом послать» . Более других Митишатьев ненавидит таких как Одоевцев. Добиваясь первенства, Митишатьев становится духовным совратителем Одоевцева, своего рода Мефистофелем при современ­ном Фаусте. Ведь если «падет» Лева, то есть окажется такой же сволочью, как все, значит, Митишатьев - самая высшая духовная точка века, и ему все подвластно. Но Одоевцев не то, чтобы покоряется Митишатьеву, а ведет себя как-то непредсказуемо. Он вроде и трапезу с ним делит, и безумствует вместе на набережной, и яд речей позволяет в себя влить, а в итоге «своим» не оказывается. В бешенстве Митишатьев упрекает: «Из-под всего выкручиваешься. Все объяснишь по-своему и успокоишься. А если не успокоишься - то мучиться и страдать начнешь, таким мировым упреком, что, кажется, убил бы тебя собственными руками...» Митишатьев чувствует: на уровень Одоевцева ему не подняться. Одоевцев догадывается: всегда есть шанс встать на ступень ниже, подать Митишатьеву руку как равному, с радостью раба пожать и им протянутую руку.
В чем Одоевцев выше своего недруга? В том, что дается человеку даром - в потомственном аристократизме духа. В нем, забрызган­ном грязью эпохи, неистребим благородный порыв к высоте и вере. И чем естественнее ведет себя Одоевцев, тем настойчивей и небезобиднее искушает его Митишатьев. Разогретый водкой и гневом, бывший приятель под­ытоживает: «Жить мы на одной площадке не можем - вот что! Может, это и есть классовое чутье? Или нет, это, наверно, биология. Ты думаешь, я тебе не даю покоя? Нет, нет! Ты! Я не могу, пока ты есть. Ты неистребим» . Не разговор ли это Левы со своим вторым «я», не упреки ли самому себе: «Ты не можешь восстать, ты стал таким же рабом, как я...» Вспомним, что именно после этих слов летят в воздух листы своей и чужих диссертаций, бьются стекла в шкафах, выкрикиваются ругательства, разбивается в драке друзей-врагов посмертная маска Пушкина (им кажется, что она единственная и настоящая, утром выясняется - на складе копий много). После обвинения в рабстве Одоевцев учиняет скандал, погром, переворот. В научных залах научного литературного института творится какое-то сверхдвижение, среди которого готова обнаружить себя сама истина. В чем она? В отказе от молчания; Лев Одоевцев боялся признаться себе в том, что вместе с веком мало-помалу усваивал рабскую психологию молчания. Интуитивно, еще совсем зеленым аспирантом он чувствовал, что зло именно в этом, тютчевском завете - «скрывайся и молчи», то есть таи в себе свой прекрасный мир, а людям дари лишь маску, награждая скупыми подачками информации от барских щедрот. Копи! Как несвойственна была эта скупость души Пушкину. Его гений - каждому! Причем, в одном миге - весь, до конца (или бесконечно?) навсегда, даром.
В юношеской статье «Три пророка» Лев Одоевцев вывел Тютчева завистником, мысленно вызвавшим Пушкина на дуэль. Но великий поэт даже не заметил на себе дерзкого взора собрата по перу. Пушкин - вне досягаемости для зависти, ему она просто неведома. Он слишком одарен, чтобы не иметь в душе того, что имеет кто-то другой, пусть даже весьма способный человек. Скрывать свой талант - ниже достоинства поэта. Переждать, не высовываться - такого закона для него нет. Обнаружить себя - вот первейшее назначение таланта, трудный и счастливый крест его.
Сальери, Тютчев (в трактовке Одоевцева - А. Битова), Митишатьев себя постараются не раскрыть. Спрятаться за традицию, манеру, чужую философию - это их стиль. Одоевцев же, просвященный в пору духовного неведения дедом: «Прежде всего нам грозит от бесплатного, от Богом данного, от того, что ничего никогда не стоило, ни денег, ни труда, от того, что не имеет стоимости, вот откуда нам гибель: от того, чему не назначена цена, от бесценного!» - и, ведомый автором дорогой свобод­ной, не сумеет скрыть себя самого. Он обнаружит в себе силу сопротивляться, пусть нелепо, фарсово, бесплодно в итоге, но не молчать, не притворяться, не лгать в лицо своему обидчику. На печально известных, исторических (или тоже уже подмененных?) дуэльных пистолетах произойдет поединок между Одоевцевым и Митишатьевым. Для того и другого это шаг в... никуда, опрометчивый, но неизбежный. Он - разрешение клубка противоречий, выходом из которых может быть только уничтожение того или иного духовного истока - одоевцевского ли, митишатьевского ли толка.
В живых останутся и тот, и другой. Митишатьев ехидно исчезнет, оставив на месте дуэли папироску «Север», а Лев Одоевцев, очнувшись утром воскресного дня, будет всерьез озадачен учиненным погромом. Как это похоже на откровенное авторское издевательство! По­куражились, дескать, и будет. Но не ехидство на сей раз руководило А. Битовым, Глухая тоска по настоящему, стон по правде и искренности прорывается к нам со страниц внешне пародийно написанной «Дуэли».
Так Лев Одоевцев «остался ни с чем». Но открылась ли ему тайна? Жизнь внешне не изменилась. Отдохнувшие друг от друга за праздник сотрудники Пушкинского дома заполнили с утра кабинеты и музейные залы. Никто не заметил следов погрома. Лева приступил к своим служебным обязанностям. Его детское наивное желание того, чтоб хоть кто-нибудь - хоть завхоз! - заинтересовался изменениями если не в духовном климате, то хотя бы в интерьере Пушкинского дома, увы, неисполнимо. Всё внешне стабильно, никто не подозревает о возможных деформациях. Изменилось нечто в самом Леве, но и до этого никому нет дела. А то, как дальше будет вести себя Лева, зависит только от него самого. Начнет дер­зить - испортит отношения и не продвинется по научной лестнице. Будет льстить и лукавить - признает окончательную победу над собой митишатьевского духа. Впрочем, после всего пережитого у него нет выбора, а есть лишь неизбежность воплощения самого себя до конца. Насколько это даровано ему веком, он сохранит (может быть укрупнит?) черты проступившего на нем лица. Того самого облика, по которому потомки безошибочно узнают вто­рую половину двадцатого века.
Лев Одоевцев - человек, сделавший всего лишь шаг в сторону от общего потока. Он только приблизился к пониманию идеи «умно прожитой жизни». Есть ли в нём что-нибудь от Пушкина? Миллиардная частица. Но свет гения всё-таки дошел до него, коснулся души и сознания. Это не произошло бы без живых посредников - деда, Альбины, дяди Диккенса, кудрявого избранника Фаины, без юноши-поэта в дырявых носках, что на кухне деда читал непонятные, но сильные стихи; без Митишатьева, наконец, - вечного злодея в мире, где существует-таки назло бездарности гений. Лев Одоевцев только вступил на свободный путь, сделал свой первый свободный вдох. Он еще рискует задохнуться во смраде.
Андрей Битов дышит в «Пушкинском доме» жадно, почти судорожно. В отличие от своего героя он видит яснее и отчётливо начинает различать в смоге разнородных примесей века бессмертные черты непреходящего. Он уже взял тот тон истины, сойти с которого страшно.
Андрей Битов чувствует себя в преддверии тайны, которая, смирив человека с настоящим, позволяет говорить, писать и думать во имя будущего. А силы черпать - в веках ушедших.

ЛИТЕРАТУРА

1. Битов А. Г. Пушкинский дом. - М., Современник, 1989. - С. 118.

2. Там же. - С. 119.

3. Там же. - С. 230.

4. Там же. - С. 233.

5. Там же. - С. 15.

6. Там же. - С. 26.

7. Там же. - С. 241.

8. Там же. - С. 353.

9. Там же. - С. 85.

10. Там же. - С. 86.

11. Там же. - С. 64.

12. Там же. - С. 65.

13. Там же. - С. 352.

14. Там же. - С. 67.

15. Там же. - С. 221-222.

16. Там же. - С. 79.

17. Там же. - С. 281.

18. Там же. - С. 282.

19. Там же. - С. 213 (3).

20. Там же. - С. 208 (4).

21. Там же. - С. 7.

22. Там же. - С. 9.

23. Там же. - С. 305.

24. Там же. - С. 303.

25. Там же. - С. 291.

26. Там же. - С. 299.

27. Там же. - С. 305.

Андрей Битов

Пушкинский дом

© Битов А.Г.

© ООО «Издательство АСТ»

Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)

А вот то будет, что и нас не будет.

Пушкин, 1830 (Проект эпиграфа к «Повестям Белкина»)

Имя Пушкинского Дома

Академии наук!

Звук понятный и знакомый,

Не пустой для сердца звук!..

Блок, 1921

Что делать?

Пролог, или Глава, написанная позже остальных

Поутру 11 июля 1856 года прислуга одной из больших петербургских гостиниц у станции Московской железной дороги была в недоумении, отчасти даже в тревоге.

Н.Г. Чернышевский, 1863

Где-то, ближе к концу романа, мы уже пытались описать то чистое окно, тот ледяной небесный взор, что смотрел в упор и не мигая седьмого ноября на вышедшие на улицы толпы… Уже тогда казалось, что эта ясность недаром, что она чуть ли не вынуждена специальными самолетами, и еще в том смысле недаром, что за нее вскоре придется поплатиться.

И действительно, утро восьмого ноября 196… года более чем подтверждало такие предчувствия. Оно размывалось над вымершим городом и аморфно оплывало тяжкими языками старых петербургских домов, словно дома эти были написаны разбавленными чернилами, бледнеющими по мере рассвета. И пока утро дописывало это письмо, адресованное когда-то Петром «назло надменному соседу», а теперь никому уже не адресованное и никого ни в чем не упрекающее, ничего не просящее, – на город упал ветер. Он упал так плоско и сверху, словно скатившись по некой плавной небесной кривизне, разогнавшись необыкновенно и легко и пришедшись к земле в касание. Он упал, как тот самый самолет, налетавшись… Словно самолет тот разросся, разбух, вчера летая, пожрал всех птиц, впитал в себя все прочие эскадрильи и, ожирев металлом и цветом неба, рухнул на землю, еще пытаясь спланировать и сесть, рухнул в касание. На город спланировал плоский ветер, цвета самолета. Детское слово «Гастелло» – имя ветра.

Он коснулся улиц города, как посадочной полосы, еще подпрыгнул при столкновении где-то на Стрелке Васильевского острова и дальше понесся сильно и бесшумно меж отсыревших домов, ровно по маршруту вчерашней демонстрации. Проверив таким образом безлюдье и пустоту, он вкатился на парадную площадь, и, подхватив на лету мелкую и широкую лужу, с разбегу шлепнул ею в игрушечную стенку вчерашних трибун, и, довольный получившимся звуком, влетел в революционную подворотню, и, снова оторвавшись от земли, взмыл широко и круто вверх, вверх… И если бы это было кино, то по пустой площади, одной из крупнейших в Европе, еще догонял бы его вчерашний потерянный детский «раскидайчик» и рассыпался бы, окончательно просырев, лопнул бы, обнаружив как бы изнанку жизни: тайное и жалостное свое строение из опилок… А ветер расправился, взмывая и торжествуя, высоко над городом повернул назад и стремительно помчался по свободе, чтобы снова спланировать на город где-то на Стрелке, описав нечто, нестеровскую петлю…

Так он утюжил город, а следом за ним, по лужам, мчался тяжелый курьерский дождь – по столь известным проспектами набережным, по взбухшей студенистой Неве со встречными рябеющими пятнами противотечений и разрозненными мостами; потом мы имеем в виду, как он раскачивал у берегов мертвые баржи и некий плот с копром… Плот терся о недобитые сваи, мочаля сырую древесину; напротив же стоял интересующий нас дом, небольшой дворец – ныне научное учреждение; в том доме на третьем этаже хлопало распахнутое и разбитое окно, и туда легко залетал и дождь, и ветер…

Он влетал в большую залу и гонял по полу рассыпанные повсюду рукописные и машинописные страницы – несколько страниц прилипло к луже под окном… Да и весь вид этого (судя по застекленным фотографиям и текстам, развешанным по стенам, и по застекленным же столам с развернутыми в них книгами) музейного, экспозиционного зала являл собою картину непонятного разгрома. Столы были сдвинуты со своих, геометрией подсказанных, правильных мест и стояли то там, то сям, вкривь и вкось, один был даже опрокинут ножками вверх, в россыпи битого стекла; ничком лежал шкаф, раскинув дверцы, а рядом с ним, на рассыпанных страницах, безжизненно подломив под себя руку, лежал человек. Тело.