Солженицын «Правая кисть» – читать онлайн.

Вячеслав ЛЮТЫЙ

Воспоминание об истинном случае

(Рассказ Александра Солженицына «Правая кисть»)

А.И.Солженицын у Чуковских в Переделкино. Май, 1967 г.

Один из первых рассказов А.И. Солженицына «Правая кисть» был написан в 1960 году - «в воспоминание об истинном случае, когда автор лежал в раковом диспансере в Ташкенте». Ни один советский журнал не напечатал эту вещь в то время, и она «ходила в Самиздате». Впоследствии заглавия нескольких сборников малой прозы писателя за рубежом и в России повторяли название рассказа. И это обстоятельство определённо свидетельствует о том, сколь большое значение придавал Солженицын упомянутому произведению - не очень известному в читательских кругах, обойдённому вниманием критики, многократно обсудившей «Один день Ивана Денисовича», «Матрёнин двор», «Случай на станции Кочетовка»...

Сегодня на фоне славословий и порицаний в адрес Солженицына всё чаще звучат суждения, что он в большей степени - общественный деятель и публицист, нежели художник. Примечательно, что подобные характеристики срываются с либеральных уст, ещё вчера неутомимо певших «осанну» художественному мастерству писателя, судя по всему - в пику почвенническому взгляду на его творчество - как правило, негативному. Одновременно высокопоставленная дама-филолог замечает в телепрограмме, что у Солженицына ей «мешают» «Двести лет вместе», а «помогает» - «Архипелаг ГУЛАГ». Таким образом, происходит достаточно явная переоценка писательского наследия, к сожалению, во многом тенденциозная, а с идеологической точки зрения - вполне своекорыстная. Тем не менее, публицистические работы Солженицына стóит рассматривать критически хотя бы потому, что мнения автора по жизнеустройству России касаются впрямую каждого читателя, который примеряет их к окружающему социуму, уже два десятилетия откровенно безнравственному и хищному.

Иное дело - произведения художественные, где главенствуют образ, искусство повествования, способность рассказчика распорядиться событиями и деталями в пределах мира, который он воссоздаёт в присутствии доверившегося ему собеседника. Здесь всё - неоднозначно, слова живут собственной жизнью, и писатель часто предстаёт другим человеком по сравнению с тем, каким мы знаем его в зримой реальности. В этом - тайна творчества.

Поэтому есть все основания для того, чтобы ещё раз внимательно вглядеться в прозу Солженицына и попытаться увидеть в ней черты, прежде ускользнувшие от филологического ока.

Фабула «Правой кисти» не отличается сложностью, автор в примечании называет произошедшее «случаем». Точно так же события на станции Кочетовка в известном рассказе Солженицына уже в заглавии получают сходную жанровую пометку. В отечественной литературе такой приём, как правило, используется для показа примет времени, среды, человека - и шире: характерных черт эпохи. Достаточно упомянуть рассказ литературного антагониста Солженицына М.А. Шолохова «Судьба человека», который начинается как очерк, но затем превращается в гениальную - по краткости, простоте изложения и нравственной глубине - картину русской доли в годы военного лихолетья.

Масштаб повествования в «Правой кисти» не столь значителен, поскольку о многом автору приходилось говорить крайне сдержанно, только намечая горизонт последующих литературных и документальных сюжетов. Можно сказать, что вся ранняя проза А.И. Солженицына входила в советский круг чтения как некая цепь «случаев», время и пространство между которыми заполнялось поначалу скрытыми от постороннего взгляда и слуха личными читательскими драмами. А впоследствии будто поднялся из небытия огромный материк русского несчастья - и прежние «случаи-отрывки» обрели контекст.

«Правую кисть» пересказать несложно и недолго. Главный герой из места ссылки по болезни переведён в больницу в Ташкенте. Ещё вчера он умирал от рака, но сегодня болезнь отступила, и он будто впервые смотрит на окружающий мир. У изгороди старик в истрёпанной одежде еле слышно обращается за помощью к окружающим, на руках у него - направление на лечение. Герой провожает его в приёмное отделение и попутно выясняется, что в годы гражданской войны тот воевал под Царицыным. Регистратор больницы, молодая девица, отказывается принять больного. Немощной правой рукой старик с трудом достаёт ветхую бумажку, которая гласит, что её податель служил в Отряде Особого Назначения и «много порубал оставшихся гадов». Герой обращает внимание на правую кисть старого чоновца, когда-то с коня рубившего саблей пешего врага, - теперь эти пальцы беспомощны. Он оставляет старика у окошка регистратуры и уходит.

Два персонажа рассказа, по существу, являются взаимными противоположностями.

Судьба главного героя искалечена карательной системой коммунистического государства, а сам он почти стёрт с лица земли страшной болезнью. В мире ликует весна, и бывший зэк, стоя на обочине земного существования, жадно наблюдает за множеством мелочей, которые, взаимно соединяясь, составляют живую, объёмную, играющую красками и формами картину.

«Ещё не смея сам себе признаться, что я выздоравливаю, ещё в самых залётных мечтах измеряя добавленный мне срок жизни не годами, а месяцами, - я медленно переступал по гравийным и асфальтовым дорожкам парка, разросшегося меж корпусов медицинского института. Мне надо было часто присаживаться, а иногда, от разбирающей рентгеновской тошноты, и прилегать, пониже опустив голову. <...> я уже знал ту истину, что подлинный вкус жизни постигается не во многом, а в малом. Вот в этом неуверенном переступе ещё слабыми ногами. В осторожном, чтобы не вызвать укола в груди, вдохе. В одной не побитой морозом картофелине, выловленной из супа. Так весна эта была для меня самой мучительной и самой прекрасной в жизни».

Поразительно это описание самых обыкновенных примет повседневной реальности, увиденной внимательными, жадными глазами человека, который вернулся практически из небытия. Почти треть рассказа занимает такая панорама. Способность необыкновенно остро видеть, слышать, осязать многообразие мира - главная особенность героя в сравнении со всеми остальными фигурами, хотя бы мимолетно появляющимися на страницах «Правой кисти». И ещё одно свойство делает слова рассказчика значительными - взгляд в собственное лагерное прошлое, соединение своего тяжкого опыта с участью каждого, кто попал в чудовищное советское «зазеркалье».

«Я был жалок. Исхудалое лицо моё несло на себе пережитое <...> Но я не видел сам себя. А глаза мои <...> прозрачно <...> пропускали внутрь меня - мир».

Так в сознании главного героя фоном возникает память, и его зрение оказывается в состоянии видеть прошлое и настоящее.

«Нескладный маленький человечек, вроде нищего» у ворот больничного парка «задыхающимся голосом» бормочет, взывая к прохожим: «– Товарищи... Товарищи...». Но он никому не интересен, и лишь вчерашний смертник походит к нему со словами: «Что скажешь, браток?» Здесь едва уловимо автором обозначено отличие слова «товарищ», стёртого революционной эпохой, от узко-кругового обращения «браток», сохранившего теплоту.

Регистратор, «очень молодая сестра с носом-туфелькой, с губами, накрашенными не красной, а густо-лиловой помадой» равнодушна к заслугам «ветерана революции» («мне Сергей Мироныч Киров под Царицыным лично руку пожал»). Тогда как у рассказчика подобные детали боевого прошлого вызывают отчуждение, а порой - содрогание. В определённом смысле гражданская война для него ещё не кончилась, и лагерная страница биографии героя это подтверждает. Тем не менее, он называет больного старика «папаша», будто скрадывая житейским именованием ту дистанцию, которая постепенно проявляется в их немногословном общении.

Для бюрократической социальной системы фигура едва живого просителя избыточна. У Солженицына этот образ становится обобщающим для скрытой характеристики октябрьских перемен 1917-го: революция не только пожирает своих детей, как вышло с «ленинской гвардией» в 1934 и 1937 годах; она отбрасывает, будто жом, из которого уже выдавлен сок, даже судьбу своего фанатичного бойца. Только один раз старик назвал героя «сынок», упоминая о собственном прошлом, как будто подчёркивая возрастную разницу и словно поучая младшего. В остальных случаях он произносит почти как мольбу: «товарищ»...

Одеты и герой, и его немощный собеседник по-нищенски схоже. У одного - «полосатая шутовская курточка едва доходила... до живота, полосатые брюки кончались выше щиколоток, из тупоносых лагерных кирзовых ботинок вывешивались уголки портянок, коричневых от времени»; у другого - «грязно-защитная гимнастёрка и грязно-защитные брюки»; тяжёлые пыльные сапоги «с подбитыми подошвами»; «толстое пальто с засаленным воротником и затёртыми обшлагами»; «стародавняя истрёпанная кепка».

В рассказе есть две постоянно повторяющиеся приметы этого «нескладного маленького человечка»: «непомерный живот, больше, чем у беременной - мешком обвисший» - «будто перевешивал старика к переду»; «отёчные глаза его были мутны» - «какая-то тускловатость находила на глаза». Тут отчётлива изобразительная параллель по отношению к герою-рассказчику: «от охранительной привычки подчиняться и прятаться спина моя была пригорблена»; взгляд прозрачно смотрел на мир.

Насколько сходны эти фигуры внешне («так мы пошли, два обтрёпыша <...> мимо тупых алебастровых бюстов» вождей) - настолько противоположны они в своей духовной проекции.

Застилающая взгляд старому чоновцу пелена, кажется, мешает видеть не только предметы и фигуры, реально окружающие его. «Тускловатость» зрения не позволяет «ветерану революции» отследить непреодолимую уродливость людских взаимоотношений, что воцарилась в коммунистическом государстве, во имя которого лично он «много порубал оставшихся гадов».

С позиций сегодняшнего дня уже по-иному, многозначно, понимается и характеристика старика устами главного героя: «Болезнь его была по медицинским справкам запетлистая, а если посмотреть на самого - так последняя болезнь. Наглядясь на многих больных, я различал ясно, что в нём уже не оставалось жизненной силы. Губы его расслабились, речь была маловнятна...». Странным образом в этих суждениях высвечивается мысль о неизбежном крахе страны Советов. Слова в рассказе «Правая кисть» теперь живут как-то иначе, выходя не только за пределы «писательского случая», преподнесённого автором читателю, упрощённо говоря, с нравственно-назидательной целью - в них проявилось нечто провидческое и даже вневременное. А в соотнесении с яростной, непримиримой публицистикой Солженицына в рассказе оживает ещё и христианский подтекст.

Стиль в «Правой кисти» оставляет впечатление шероховатости. Он как бы не присутствует здесь вовсе, уйдя на второй план: только устность небольшой истории о возвращении в жизнь; выбор деталей внешнего мира, который необходимо показать «новыми», жадными глазами; судьба, обозначенная скупо - выход из умирания и память о годах лагерной жизни. Этого малого художественного инвентаря, вкупе с точно прописанным обликом анти-героя, оказывается достаточно, чтобы образ, вынесенный в заглавие рассказа, волновал читателя спустя годы - когда и реалии изменились кардинально, и ужасы давнего времени отчасти мифологизированы, а во многом забыты или искажены.

Кажется, нет иного, ненавязчивого и поразительно точного литературного оттиска той эпохи, когда страна переходила из одного социального состояния в другое - как будто более гуманное по отношению к собственным гражданам. Хотя, на деле, чёрствую душу микроскопического начальника по-прежнему не интересует чужая боль, всё так же отдельный человек - будто копейка среди крупных купюр государственных забот и непомерного личного эгоизма казённых людей.

Заметим: в самом общем смысле герой просит за своего антагониста. И просит «сторону», дружественную по отношению к её фанатичному адепту, которого она теперь безжалостно отвергает. Ещё вчера система сочла «социальным мертвецом» рассказчика, посчитав его чужим для себя. А сегодня уже былой революционер для неё - скорее вещь, нежели едва живой старик, нуждающийся в уходе. Герой оставляет их друг против друга - строителя и его создание: «Я тихо положил ей надорванную справку поверх книги и, обернувшись, всё время поглаживая грудь от тошноты, пошёл к выходу...». К слову, читала регистраторша, «по всей видимости, комикс про шпионов»: «На странице вверх ногами я увидел благородного чекиста, прыгнувшего на подоконник с пистолетом».

Здесь тошнота героя может иметь не только медицински-симптоматический характер. Ассоциативно тут и знание о прошлом чоновца, и пошлая, бывающая только в реальности, параллель: бывший чекист рядом со «своим» бульварным, выхолощенным до комикса жизнеописанием.

Ныне советский уклад решительно изгнан из повседневности, публичной анафеме преданы все его черты - чёрные и светлые, без разбора. Воздух напитан расчётливостью и цинизмом, слово «товарищество» почитается элементом прóклятого, косного советского словаря, хотя почти два века тому назад оно обладало несомненной высотой и содержательностью. Именно теперь важно взглянуть на рассказ, отвергнутый советскими журналами, к настоящему моменту почти забытый - и понять, в чём его затаённый смысл, почему достоверность изображённого проницает время и становится художественной истиной.

«Правая кисть» содержит в себе некий след чудовищной повреждённости русской души в XX веке. Это бытийное повреждение не сгладилось по сей день, хотя и храмы теперь не заперты, и книги доступны. Отречение от собственного прошлого калечит русского человека, не позволяет ему двигаться в будущее - словно топчется он всё на том же тесном пятачке настоящего уже многие десятки лет. Вот и герой Солженицына в рассказе выглядит мудрее и терпимее автора, в действительности известного своей жёсткой непримиримостью ко всему советскому - притом что «Правая кисть» написана «в воспоминание об истинном случае».

Рассказчик - альтер-эго писателя - помогает анти-герою, не становясь его «сиюминунтеым товарищем». Когда проясняется страшное революционное прошлое больного старика, герой молча повторяет перед новым «человеком системы» ходатайство в пользу уже отработанного, стёртого винтика коммунистического механизма: «Подойдя к фанерной форточке, я опять надавил её...». Им движет не называемое вслух и прямо не адресуемое чувство нравственного долга - не перед ветхим ветераном-чоновцем, а перед униженным и оскорблённым человеком. Христово поучение о том, что нужно ненавидеть грех, а не носителя греха, прочитывается здесь вполне внятно. Отсутствие прямой отсылки к евангельскому тексту, но использование своего рода духовного подмалёвка делают «Правую кисть» истинно христианским повествованием - на фоне многих современных прозаических сочинений, затянутых в путы дидактики и бесцветной церковной риторики.

Рассказ «Правая кисть» отличается постоянным вглядыванием выздоравливающего героя в многоликое пространство. Природная красота искажена социальной схемой, но даже в ней находится нечто изначально живое: сочувствие и помощь - хоть и отягощённые отчуждением и неприязнью, но побеждающие их - и тем самым возвращающие русской душе потерянную когда-то невероятно важную часть.

Далее читайте:

Солженицын Александр Исаевич (1918-2008), публицист, диссидент, считается великим писателем.

«Этот диалог всегда останется рискованным, но никогда не станет безнадежным».

С.С. Аверинцев

Чтение – это всегда диалог равных. Означает ли это, что книги А.И. Солженицына с подростками читать бессмысленно: не поймут? Нет, обязательно надо, настраивая свой и их ум, сознание, чувства, душу на литературу мысли, на особую тональность правды, на встречу с воином духа, на размышление об «автономии человеческой личности», на свидетельство о том, за что можно отдать жизнь. Легко ли вступить в диалог с пушкинским «Пророком»? А ведь героя А.И. Солженицына тревожит то же самое. Христианские мотивы покаяния, призвания, томления человеческого духа, «света и тьмы, памяти смертной, мученичества, христианской любви, прощения, пресечения зла» – основа ткани его лучших книг, ибо, как писал Жорж Нива: «Мир Солженицына одухотворен, «пневматичен» - он насквозь проникнут дыханием Прекрасного – Истинного – Доброго», что и определяет тон, дух произведений, их поэтику. Поэтому важен целостный – духовно-эстетический анализ произведений Солженицына, на что обращала внимание и Л.Е. Герасимова: « нельзя понять «Архипелаг ГУЛАГ», не отозвавшись на мысли автора о «последней ситуации человека в мире», не впитав опыта покаяния и веры». Хочется добавить: нельзя понять, не ощущая воздуха внутренней свободы, смелости, дерзновения, самоотверженности. Митрополит Антоний Сурожский писал, что «…человек, который не готов поплатиться всей своей жизнью за то, чтобы стоять в правде, в верности, никогда не будет жить всей силой своей. Всегда его будет удерживать страх, как бы не погибнуть, как бы не пострадать, как бы не рискнуть больше, чем он готов...» А.И. Солженицын был готов к этому, а его читатель имеет возможность хотя бы задать этот вопрос самому себе в диалоге с автором и героями его книг. «Солженицыну суждено, по-видимому, занять трагическое по своему одиночеству место экзорциста русского сознания, освободителя от всех идолов, пленявших и пленивших его”,- утверждал отец Александр Шмеман, размышляя о том, что именно «зрячая любовь - таинственное сочетание любви и зрения, где любовь, очищенная “зрением” от всякой иллюзии, пристрастия, слепоты, становится подлинной любовью, а зрение, углубленное любовью, становится полным, способным вместить всю правду, а не разорванные ее обрывки и лежит в основе солженицынского творчества, являет нам его как некое чудо совести, правды и свободы». Удивительным образом, погружаясь в мир А.И. Солженицына, читать сам может обрести видение истории, если в первую очередь учитель будет готов прорываться к самому себе через диалог с автором и текстом, готов к осмыслению вопросов добра и зла, готов быть радостным собеседником, готов трудиться над понимание каждого слова, ведь именно в нем, по мысли автора, «постоянное дыхание писателя», каждого звука и интонации, ибо лингвистический комментарий, осмысление ритма, тона повествования, звукового движения фразы, лексики - важные ключи к пониманию мира этого автора. О стилистике А.И. Солженицына писали самых яркие мыслители XX века. Н. А. Струве: «Язык у него бесподобный по энергии стиля, по богатству словаря, по взрывчатости синтаксиса. Этого уже достаточно, чтобы прослыть большим художником. Прозы такой энергии с Замятина, пожалуй, не было. У одного энергетика, у другого, наоборот, “поэзия”, или та утонченность языка, как у Лермонтова, у которого фехтующая проза (это выражение самого Солженицына). Или у Гоголя - сочность, красочность, трепет и т.д. У каждого свое. Кроме того у Солженицына своеобразный, что называется на языке немного научном, хронотоп, то есть структура времени и пространства». Жорж Нива: «Солженицын восстанавливает изначальную энергию слов «Бетховенская мощь его искусства, его видения, особой плотности его текста – очевидна. Богатство тональностей, жестокость иронии, жар полемиста поднимают его над всею прозой его страны… Словесная ткань его творений - симфония, пожалуй, не имеющая аналогов». А.М. Копировский: «…русский язык эпохи социализма у него оживает, обретает качества, присущие лишь классической русской литературе. Это значит, что как бы поверх живущих в ней звуков «божественной эллинской речи» и «острого галльского смысла», переливов «Слова о полку Игореве» и пугающей глубины прозрений Толстого и Достоевского он положил угловатые, жесткие, даже грубые словесные «камни», и они приросли, заиграли, воскресли!» С.С. Аверинцев: «Чисто литературно Солженицын сильнее всего тогда, когда он выступает как, условно говоря, «баталист»… когда он изображает действия и события сугубо динамические, непредсказуемый исход которых решается от секунды к секунде…В их охороненные палаты, хоромы, райкомы – вступил мертвяк Архипелаг, без рукавиц, в обутке ЧТЗ», - да таких неистовых плясок ритмической прозы под резкое звяканье созвучий в русской литературе не было со времен Андрея Белого». А. В. Урманов отмечал, что «повествование в большинстве произведений Солженицына строится не только на сюжетно-фабульном развертывании исторических событий и человеческих судеб, но и,в значительной степени на ритмических повторах и ассоциативных связях, повторяющихся метафорах и символических образах, мотивах и лейтмотивах».

Конспект урока по рассказу А.И. Солженицына «Правая кисть»

Методический замысел урока:

1. Этот урок – продолжение разговора об осмыслении трагедии маленького человека, беззащитного перед мертвой идеологией. Урок по рассказу А.И. Солженицына проводится с целью пробудить мотивацию молодого человека к размышлению о вопросах личного нравственного выбора в любой жизненной ситуации. Поэтому «пиком», кульминацией урока должен стать ответ на неожиданный вопрос о сходстве абсолютно разных людей – сходстве в пространстве НЕСВОБОДЫ, ибо выбор, совершенный ими, ложен, идеи – лживы, осмысления – нет.

Позиция учителя: У человека, сделавшего в жизни выбор не по правде, не по совести – нет жизненной силы, ибо он несвободен, а значит, достоит ЖАЛОСТИ. Ученик о своем выборе размышляет в течение урока.

Все методические приемы, используемые учителем – это разного рода катализаторы ситуации ОЗАРЕНИЯ, которая может произойти на уроке, а может, и не произойти. Такими «катализаторами» являются ситуации накопления, когда ученики систематизируют материал, выявляя сходства, различия, ключевые символы; ситуация «вживания в образ»; создание ментальных карт, синквейнов, интервью со взрослыми после чтения произведения ВСЛУХ.

Тема урока:

«Живое» и «мертвое» в рассказе А.И. Солженицына «Правая кисть».

Цель урока:

Пробудить интерес к личности, творчеству и мировоззрению А.И. Солженицына.

Задачи урока:

    Развивать умение видеть приемы актуализации художественного слова.

    Формировать навыки совместного группового взаимодействия.

    Отрабатывать навыки самостоятельного осмысленного чтения.

Методы, используемые на уроке:

    Вживание в образ: создание монолога от лица героя, актерское воплощение образа героя;

    Групповая работа;

    Создание ментальных карт;

    Создание карт-схем, опорных таблиц;

    Написание синквейнов;

    Чтение детьми произведения вслух родителям дома;

    Интервью с родителями по результатам прочитанного дома вслух произведения.

Основные понятия: живое и мертвое как категории внутренней свободы, синекдоха, принцип «перевернутой ситуации», антитеза.

Предварительная подготовка:

Этот урок – итоговое размышление о рассказе «Правая кисть».

На первом уроке мы говорим о «чуде» явления Солженицына в русской литературе, самых ярких страницах его судьбы, уникальности личности, особенностях стилистики. Главным тезисом урока являлась мысль о теме жертвы, самоотречения как главной в творчестве и судьбе этого художника. О. Александр Шмеман считал, что «чудо Солженицына в том, что он отличался своей бескомпромиссной приверженностью к правде вплоть до жертвы, как показывает его судьба».

Второй урок мы посвятили чтению вслух рассказа «Правая кисть» и составлению ментальных карт первоначального восприятия художественного текста.

(Майндмэппинг (mindmapping, ментальные карты) - это удобная и эффективная техника визуализации мышления и альтернативной записи. Ее можно применять для создания новых идей, фиксации идей, анализа и упорядочивания информации, принятия решений. Это не очень традиционный, но очень естественный способ организации мышления, имеющий несколько неоспоримых преимуществ перед обычными способами записи). Принцип составления ментальных карт заключается в том, что в центре листа записывается ключевое понятие, и во время чтения текста вслух учителем ученик записывает все возникающие у него мысли и чувства.

При подготовке к уроку были даны домашние задания:

Вопросы для интервью:

    т. Бобров: виновник или жертва?

    Как Вы относитесь к бывшему чекисту т. Боброву?

    Как Вы думаете, почему т. Бобров не испытывает мук совести?

    Как Вы думаете, почему в рассказе не происходит прозрения?

    Как Вы думаете, что хотел сказать читателю автор?

2. Групповое задание: сделать сопоставительную таблицу портретов зэка и чекиста, выделяя ключевые художественные детали.

3. Групповое задание: смысл названия рассказа. Роль образа-символа «правой кисти».

4. Индивидуальное задание: «вживание в образ». Рассказать об основной ситуации рассказа «Правая кисть» от лица чекиста, санитарки.

5. Групповое задание: выбрать примеры «тонкостей» лексики и рассказать о том, что выражает автор, используя выражения: «два обтрепыша», «непуганая весна», «тупые алебастровые бюсты», «посмотрел по-собачьему»…

6. Групповое задание: выбрать наиболее адекватный эпиграф к рассказу «Правая кисть», обосновав его.

Материал для выбора эпиграфа:

1.« Мне отмщение и Аз воздам» (Л.Н. Толстой «Анна Каренина»).

2. «Жизнь-то прошла, а словно и не жил» (А.П. Чехов «Вишневый сад»).

3. «Первый закон истории в том, чтобы не сметь сказать никакой лжи. Затем - не сметь умолчать ни о какой правде и чтобы написанное не вызывало никакого подозрения ни в пристрастности, ни во враждебности» (Цицерон).

4. «Ангел в душе человечьей живет, суемудрием запечатлен, но любовь сокрушит печать…» (Н.С. Лесков «Запечатленный ангел»).

5. …Немногие для вечности живут,

Но если ты мгновенным озабочен –

Твой жребий страшен и твой дом непрочен! (О.Э. Мандельштам 1912).

6.«…Страшна судьба человека, который неправильно понял главное в своей эпохе. Как бы он ни был умен и порядочен – он обречен во всем наврать, натворить глупостей и подлостей» (Л.К. Чуковская).

7.« …таких душ нигде не подберешь. Только в моем городе. Безрукие души, безногие души, глухонемые души, цепные души, легавые души, окаянные души…Дырявые души, продажные души, прожженные души, мертвые души…» (Е. Шварц, «Дракон»).

8.«Я изнемог и, согбенный под могильной короной, пошел вперед, вымаливая у судьбы простейшее из умений – уменье убить человека» (И.Э. Бабель, «Конармия»).

9. «Каждому будет дано по его вере» (М.А. Булгаков, «Мастер и Маргарита»).)

Ход урока:

Ученики садятся по группам, которые выполняли групповые задания: (стилисты, смысл названия, 2 портрета, «вживание в образ», эпиграф.

Экспозиция урока:

На доске слайд с текстом о смерти героя (учитель намеренно включает отрывок о смерти героя сразу в литературный контекст, чтобы с самого начала урока показывать, как А.И. Солженицын продолжает традиции лучших мастеров русской литературы 19 века).

Рассказ А.И.Солженицына «Правая кисть»:

«Ветеран глубоко ушел в скамью. Голова и даже плечи его как бы осели в туловище. Раздвинуто повисли беспомощные пальцы. Свисало распахнутое пальто. Круглый раздутый живот неправдоподобно лежал в сгибе на бедрах».

Рассказ И.А. Бунина «Господин из Сан-Франциско»:

«…Он рванулся вперед, хотел глотнуть воздуха – и дико захрипел; нижняя челюсть его отпала, осветив весь рот золотом пломб, голова завалилась на плечо и замоталась, грудь рубашки выпятилась коробом – и все тело, извиваясь, задирая ковер каблуками, поползло на пол отчаянно борясь с кем-то»

Вопрос учителя:

Вы хотели бы так умереть?

Учащиеся высказывают свои размышления.

Слово учителя: Что мы видим в финале рассказа?

Беспомощного, больного старого калеку-«ветерана» карательного отряда ЧОН, которому не оказывают помощи, и он в одиночестве, возможно, умирает, и рассказчика – пациента «ракового корпуса», 10 лет из 35 своей жизни проведшего в сталинских лагерях и после этого сосланного в вечную ссылку.

Давайте постараемся увидеть ситуацию финала с точки зрения бывшего чекиста.

Слово дается ученику, который, «вживаясь» в образ бывшего чекиста, читает его возможный внутренний монолог- размышление о его восприятии ситуации рассказа.

Монолог чекиста (созданный учеником в процессе индивидуальной работы):

«Я очень устал… Мне очень тяжело…Я не понимаю, почему никто вокруг не обращает на меня внимания. А я ведь заслуженный человек! Ветеран революции! Мне лично жал руку Сергей Миронович Киров под Царицыном! Мне должны платить персональную пенсию! А происходит все наоборот, а потому что архивы сгорели, документы потеряны, свидетелей моих значимых дел не собрать. Да сам я, наверное, виноват в том, что справок не скопил, одна вот только у меня есть, самый лучший мой документ. Ведь в прошлом я был великим человеком, служил великой цели - уничтожал врагов нового советского государства, своей рукой много порубал этих гадов. Но вот теперь стал стар, никому не нужен и вот сейчас прибыл в Ташкент, несмотря на то, что нужно мне было на Урал и прописка у меня уральская, да вот болезнь прихватила, измотала меня всего, сил никаких нет, дышать не могу, тошнит, все вокруг кажется черным, тусклым, бессмысленным… Месяц меня держали в одном городе, потом в другом. За время болезни, где я только ни побывал, но нигде не нашелся ни один человек, который помог бы мне. А ведь я достоин благодарности за мое великое, значительное прошлое. Устал я… Сил нет…Что делать, не знаю. Родных нет, близких нет, друзей тоже нет. Не знаю, к кому обратиться «Товарищи, товарищи!» - кричу, говорю, а люди проходят мимо, и никто не обращает на меня внимания. Жаркое солнце напекает мне голову, я устал, тело чешется, одежда грязная, болезнь не дает покоя, я даже ни о чем не могу думать, кроме одной этой болезни. И вот один мужчина все-таки, может быть пациент, даже дал мне три рубля, о которых я попросил, помог дойти до регистратуры. Этот больной был единственным человеком, который выслушал меня и был ко мне не безразличен. Он попросил подождать его у входа, а сам пошел в приемный покой, но я все-таки, несмотря на то, что мне было очень тяжело, решил пойти за ним. Но когда я оказался внутри, услышал, как медсестра говорила тому мужчине, что меня не могут принять, так как я приехал не на скорой. Я дал товарищу свою справку, чтобы тот показал ее регистраторше. Я был уверен, что она не может мне отказать. Ведь я заслуженный человек! Ветеран революции! Я состоял в славном Отряде Особого Назначения имени Мировой Революции и своей рукой порубал многих гадов. Медсестра не может меня не принять. Но она даже не посмотрела эту справку.

Я очень устал… Я сел на скамейку. Слабость одолевала меня. Наверное, что-то не так в этой справке, наверное, не так она написана, раз эта молодая девочка отказала мне. Мне очень тяжело…».

Вопрос учителя : Каково Ваше отношению к этому человеку? О чем говорили Ваши родители, когда Вы брали у них интервью?

Вывод учителя 1 : Свобода выбора дана человеку от рождения, и поэтому мы не будем сейчас оценивать разные точки зрения, но, если Вы сострадаете (а это самое живое чувство) герою, Вы люди мыслящие, потому что «усредненность лишена сострадания» (Л. Борхес).

Вывод учителя 2 : Основная ситуация рассказа: человек перед лицом смерти – ключевая для русской литературы. Смерть как оценка жизни, проверка на жизнеспособность всего того, чем жил человек, во что он верил.«Правая кисть» А.И. Солженицына – это рассказ-символ. Здесь смерть героя – это осмысление не только его жизни, его нравственных ценностей, но и оценка идеологии государства, оценка революции, оценка мировоззрения человека советской эпохи.

Завязка урока:

Учитель предоставляет слово группе «эпиграф», которой заранее были выданы материалы с цитатами из произведений, изученных в курсе литературы, из которых ученики должны были выбрать наиболее адекватный эпиграф к рассказу «Правая кисть», обосновав его.

Группе, которая выбирала эпиграфы, дается слово.

После того как группа расскажет о своем выборе, учитель тоже может высказать свои размышления об эпиграфе.

Солженицын, как наследник русской литературы 19 века, оценивает жизнеспособность события, идеи, поступка ценой жизни одной человеческой жизни.

Раскольников, движимый мыслью о том, что "Сломать, что надо…страдание взять на себя…свобода и власть над всею дрожащею тварью и над всем муравейником! Вот цель»

великий человек способен взять власть в свои руки, невзирая ни на какие жертвы, ради великих целей "дать себе разрешение перешагнуть через кровь", в конце романа говорит: «Я не старушку, я себя убил…».

Базаров перед смертью видит во сне красных собак, и это, возможно, рефлексия на безбожную теорию, доказывающую отсутствие духовности, которая рушится при соприкосновении с жизнью и против воли теоретика вводит его в мир столь яростно отрицаемой им духовности.

«Профессор Преображенский – Вы творец (клякса),- читаем мы в повести Булгакова «Собачье сердце» оценку автором идеи насильственного улучшения человеческой породы…

Вывод учителя : Таким образом, классики русской литературы выражали свое отношение к любой форме насилия и лжи, любому проявлению унижения человеческого достоинства, утверждая нежизнеспособность идеи, которая не основана на человечности.

Для того чтобы увидеть, когда и как «обломилась» жизнь главных героев, обратимся к тексту произведения и посмотрим, как автор дает возможность читателю заглянуть в мир, душу героев, понять, чем они живут

Слово дается группе, которая, сопоставляя портреты 2 героев, выделяла ключевые слова-символы.

Перед выступлением группы, сравнивающей портреты героев, слово дается группе «стилистов», которые отвечают на вопрос, почему Солженицын называет своих героев «обтрепышами», дают лингвистический комментарий к этому слову.

На доске слайд с таблицей, составленной группой:

«Два обтрёпыша»

Мир зэка

Мир чекиста т. Боброва («живой труп»)

    самая мучительная и самая прекрасная весна в жизни

    Глаза пропускали мир

    Блаженство – лежать на зеленой траве ничком, мирно вдыхать травяной запах

«Я был и таким, да не таким, как окружающие меня больные: я был много бесправнее их и вынужденно безмолвней их. К ним приходили на свидания, о них плакали родственники, и одна была их забота, одна цель - выздороветь. А мне выздоравливать было почти что и не для чего: у тридцатипятилетнего, у меня не было во всем мире никого родного в ту весну. Еще не было у меня - паспорта, и если б я теперь выздоровел, то надо было мне покинуть эту зелень, эту многоплодную сторону и возвращаться к себе в пустыню, куда я сослан был навечно, под гласный надзор, с отметками каждые две недели, и откуда комендатура долго не удабривалась меня и умирающего выпустить на лечение.»

«Я был жалок . Исхудалое лицо мое несло на себе пережитое - морщины лагерной вынужденной угрюмости, пепельную мертвизну задубенелой кожи, недавнее отравление ядами болезни и ядами лекарств, отчего к цвету щек добавилась еще и зелень. От охранительной привычки подчиняться и прятаться спина моя была пригорблена. Полосатая шутовская курточка едва доходила мне до живота, полосатые брюки кончались выше щиколоток, из тупоносых лагерных кирзовых ботинок вывешивались уголки портянок, коричневых от времени»

    Загрубевшая рука

    Желание играть в теннис

    Слабые ноги

вкус жизни

    Последняя болезнь

    Отечные глаза его были мутны

    какая-то тускловатость находила на глаза

    смотрел как-то по-собачьему

    с трудом держа руки

    он часто тяжело выдыхал, измождено выговаривал

    речь была маловнятна, засопел

    даже кепка томила его

    нечесаные, сбитые пылью волосы

    не его шее, до жалкости потончавшей, цыплячьей, висело много кожи лишней, и отдельно ходил спереди трехгранный кадык

    «еле ходит», мы тащились

    правая кисть - такая маленькая, со вздувшимися бурыми венами, с кругло-опухшими суставами, почти не способная вытянуть справку из бумажника…суставы ее пальцев были кругло-опухшие, и пальцы мешали друг другу…

Нескладный маленький человечек, вроде нищего

    «У этого человека был непомерный живот, больше, чем у беременной,- мешком обвисший, распирающий грязно-защитную гимнастерку и грязно-защитные брюки. Сапоги его с подбитыми подошвами были тяжелы и пыльны. Не по погоде отягощало плечи толстое расстегнутое пальто с засаленным воротником и затертыми обшлагами. На голове лежала стародавняя истрепанная кепка, достойная огородного пугала.

«С трудом держа руку приподнятой, взял эту трешницу, заложил ее в карман - и тут же его освобожденная рука шлепнулась на колено. А голова опять уперлась подбородком в грудь.»

Жизнь полегла

В нем не оставалось жизненной силы

Солженицын выделяет деталь о том, что у чекиста нет жизненной силы в противовес зэку, который только постигает вкус жизни.

Почему?

Вспомните произведения А.П. Чехов, который во всех своих произведениях боролся за достоинство человека и считал причиной нравственной слабости человека отсутствие общей идеи, стройности мировоззрения и стройности всей жизни. Общей идеей он называл смысл жизни, отсутствие которого лишает личность целостности и разъединяет с окружающими людьми. Человек, знающий смысл жизни, великодушен, терпим, снисходителен к недостаткам окружающих, внутренне свободен.

Не только ключевым символом портрета бывшего чекиста, но и ключевым символом всего рассказа является образ правой кисти так же, как «мотив рассечения, разрубания» (с точки зрения исследователя А.В. Урманова) во всех книгах Солженицына.

Слово дается группе учеников, которая готовила размышление о смысле названия текста.

На доске проецируется слайд с результатом работы группы «смысл названия». Ученики рассказывают о том, к каким выводам они пришли, рассматривая название произведения во всех возможных контекстах. Также заранее учитель ставит перед ними задачу не только озвучить результат своей работы, но и рассказать, как они пришли к таким выводам, какой литературой пользовались, на какие источники опирались, чтобы остальным учащимся было понятно, каков алгоритм выполнения данного вида работы:

Вывод: Образ правой кисти – это символ всего «мертвого»: отсутствия правды, символ несвободы, а значит, смерти всего, что не имеет высшего смысла: насилия, лжи, унижения человеческого достоинства, несвободы, идеи оправданности насилия ради великой цели. Главным героем произведения является кисть, а не человек, поэтому мотив возмездия не является центральным.

Пример синквейна:

Правая кисть

Страшная, обвисшая, больная

Давит, обедняет,

Лишает героя жизни

Страдание…

Вопрос: Каков главный герой этого рассказа?

Вывод: Главным же героем этого рассказа, как и в романе Тургенева «Отцы и дети», является сама жизнь. Она – главный критерий оценки поступков героев. Способность быть открытым жизни и истине – критерий оценки устойчивости внутреннего мира героя, его жизненной силы, а значит свободы как нравственной категории.

Автор строит рассказ по принципу антитезы живого и мертвого, использует прием перевернутой ситуации, осмысляя, почему человек, часто подменяет живое мертвым. Вопрос учителя : Назовите проявления «живого» и «мертвого» в рассказе, пользуясь нашим определением урока: живое – это то, что имеет высший смысл.

Ученики называют примеры проявления «живого», а по ходу дальнейшего разговора и «мервого» в тексте.

Слово дается группе «стилистов», чтобы объяснить, почему Солженицын называет весну «непуганой». В течение беседы мы также обращаемся к помощи этой группы.

Таблица, сделанная группой учеников в качестве домашнего задания, закрыта на доске.

После того как ребята предложат свои варианты, таблицу можно открыть, дав слово группе, составившей ее, для комментария к своему продукту.

живое

мёртвое

    Природа (мучительно прекрасная непуганая весна)

    Милосердие

    Память о прошлом

    Сопереживания

    Забота о ближнем

    Человечность

    Женщины

    Сама жизнь

    Желания

    Болезнь

    Страдания

    Жалость

    Оживленное движение

    Порядок

    Счастье

    Цветы

    Фруктовый ларёк и чайхана

    Тележка с мороженым

    • Мертвая кисть – ключевой символ

      Справка как символ власти

      Хамство

      Эгоизм

      Грубость

      Невежество

      Бездуховность

      Власть

      Идеология (идея справедливого возмездия)

      Тупые алебастровые бюсты

      Алебастровый Сталин с каменной усмешкой в глазах

      Наглость

      Отсутствие жалости

      Собачий взгляд

      Неуважение

      Комиксы о шпионах

      Мутные глаза

      Несправедливость

      Густо-лиловая помада медсестры

      траурный марш

Слово дается ученице из группы «вживание в образ», которая готовила внутренний монолог санитарки.

«Я очень устала от всей суеты рабочего дня, эти больные такие привередливые: то им не так, это не эдак, не угодишь. Ну, вот наконец вечер, теперь можно и присесть, может быть, никто больше не придет. Я утром клала комиксы в сумочку. Вот они, а вот и моя новая помада, надо накрасить губы, попробовать, сейчас я достану зеркальце. Мне сказали, что это очень модный цвет, да, действительно, красиво. Ну, теперь за комиксы, только бы никто не помешал, как я люблю шпионские рассказы. Все окошко я закрываю, надоело все. Ну кто там еще, только присела. Вам чего? Он собирается еще кого-то привести, ну вот еще, все моя смена заканчивается, хватит с меня этих больных. Возись с ним сейчас целую вечность. Они что, порядка не знают, вот вечером им вздумалось притащиться. Надо ответить порезче, пусть знают порядок. Не хочу больше разговаривать, захлопну окно и все тут. Да он еще и в окно лезет, может зэк бывший, зарежет еще, что у них на уме, у бывших-то? Дай-ка я отодвинусь подальше, надо с ним быть поосторожнее. Надо ему как-то объяснить, с каким удовольствием я отвяжусь от них. Ну вот наконец-то вылез, не хочу я их принимать и не буду. Еще я должна на них посмотреть, нахал, он в стенку стучит, а сам портянки в ботинки заправить не может. Зачем он так печется об этом старике. Какое ему до него дело, вроде не родственники. Ну уж нет, я порядок знаю, пришли сами на своих двоих, их ведь не скорая привезла, значит, ничего не случится с ними. Буду я еще на них время тратить. Навыдумывают себе болезней и прутся потом. Кажется, отвязалась, как я утомилась. Теперь можно и журнал полистать. Так нет же, он еще и бумажку какую-то сует. Заберите ее. До чего же надоедливые эти больные…»

Учитель таким образом готовит ситуацию удивления, озарения, при которой ребята, обобщая предыдущий материал, сопоставляя известное с предлагаемым учителем неизвестным, делают маленькие самостоятельные открытия.

Вопрос учителя : Что Вы чувствуете, слушая эту героиню? Можно ли сказать, что санитарку и бывшего чекиста что-то объединяет?

Выслушав ответы учеников, учитель может высказать свой взгляд на ситуацию : Оба героя не знают «порядка», они выбрали ложные ценности, и это вызывает у читателя боль, жалость, сострадание, ибо они обречены на разочарования и горечь, однажды встретившись с мыслью о том, что и их жизнь «прошла», а они словно и не жили…

Вывод учителя:

Принцип перевернутой ситуации помогает читателю оценить поступки героя, увидеть авторскую позицию, которая, казалось бы, нигде напрямую не выражена. Автор не только выражает мысль о неприемлемости насилия, но и утверждает, что безжизненно все, что не опирается на высокую идею человечности и свободы личности. Если цена построения великого будущего – нищий, одинокий калека, в нем нет смысла. Трагедия судьбы маленького человека в том, что все главные человеческие ценности были заменены на противоположные, и он оказывался беззащитным перед таким «порядком».

Класс работает с таблицей подмен, где в 1 графе написаны понятия (мифологемы), которыми оперирует бывший чекист, а ныне нищий страдающий калека. Задача класса - заполнить прямо на уроке 2 графу словами, выражениями из текста, отвечая на вопросы учителя, осмысляя суть подмены и ее безжизненный результат.

Основная подмена: «живое» и «мертвое»

Порядок

Какими ключевыми словами вы определите мир, в котором нищему калеке отказывают в праве на жизнь?

схема, рутина, бюрократизм

заслуги перед Отечеством

Чем ответил мир на «жертву» бывшего чекиста?

равнодушие, цинизм «неблагодарных» соотечественников

бывший чекист

Кем становится бывший уважаемый человек? В чем смысл такого символического «падения»?

убогий, нищий калека

заслуженный человек

Через какую деталь текста раскрывается мотив трагической иронии по отношению к бездумной и бессмысленной жертве главного героя, его преданности лживым ценностям?

комикс о чекистах

патриотизм

подвиг

героизм

Как раскрывается в тексте тема ложного героизма?

порубал много гадов

убивал своих соотечественников

служил в отряде особого назначения (каратель)

вера в идею

Какая деталь текста подчеркивает слепую ложную веру героя?

тупые алебастровые бюсты (группа стилистов дает лингвистический комментарий)

жизнь полегла

Учитель просит группу «эпиграф» напомнить всем слова, которые она выбрала в качества эпиграфа к уроку, чтобы еще раз убедиться в том, насколько их выбор был точен.

Вопрос учителя : Какова же главная идея автора, которую он доносит до читателя? Является ли идея возмездия основной в произведении?

Слово учителя : Ключевые слова для понимания этого – порядок. Это в мире Солженицына то, что противостоит хаосу, то, что имеет высший смысл, а значит, жизненную силу. Все, что не имеет смысла – безжизненно, мертво, и человек, не понимающий этого, НЕСВОБОДЕН и достоин в первую очередь ЖАЛОСТИ .

Возможно, в течение урока ребята сами придут к определению того, что такое настоящий порядок:

    «Жалеть людей надо», «Любить живых надо!»

    В страдании все равны

    Нельзя построить жизнь на вере в мёртвые, не имеющие смысла вещи, потому что финал жизни несвободного человека может быть бессмыслен и страшен

    Относиться к другому человеку надо по принципу человечности.

Слайд на доске: Слова Н.А. Струве также отражают главную идею рассказа А.И. Солженицына: «Он был свидетелем, глашатаем правды. Все его творчество - гимн человеку, который остается человеком во всех обстоятельствах. У Солженицына «человек» звучит свято, добро, это есть венец творения, но если человек готов на страдания, на самоограничение во всех смыслах. Все его творчество - это реабилитация человека в самом бесчеловечном веке» (Н.А. Струве).

Заканчивая наш разговор, хотелось бы услышать голос еще одного классика русской литературы, для которого образ «жизни» был основным в творчестве.

И должен ни единой долькой

Не отступаться от лица,

Но быть живым, живым и только, живым и только

Живым и только до конца…

Б. Пастернак.

Жизнь, человечность, сострадание, милосердие неразрывно связаны между собой. Если в нашей жизни не будет этого, она станет бессмысленной и «мертвой», а наш финал может быть бесславен и страшен. Да убережем друг друга от этого.

К стыду своему рассказа я не знал, он оказался замечательным: лаконичным, выразительным, достаточно ярким. Наверно, скромное, но безусловное дарование Солженицына было приспособлено к короткой прозе. Текст, правда, не лишен свойственных данному автору особенностей: принудительное использование заковыристых слов и главное - самая большая доля авторской жалости достается самому автору. Но Ташкента тут побольше, чем в "Раковом корпусе". МК

ПРАВАЯ КИСТЬ

В ту зиму я приехал в Ташкент почти уже мертвецом. Я так и приехал сюда — умирать.

А меня вернули пожить ещё.

Это был месяц, месяц и ещё месяц. Непуганая ташкентская весна прошла за окнами, вступила в лето, повсюду густо уже зеленело и совсем было тепло, когда стал и я выходить погулять неуверенными ногами.

Ещё не смея сам себе признаться, что я выздоравливаю, ещё в самых залётных мечтах измеряя добавленный мне срок жизни не годами, а месяцами , — я медленно переступал по гравийным и асфальтовым дорожкам парка, разросшегося меж корпусов медицинского института. Мне надо было часто присаживаться, а иногда, от разбирающей рентгеновской тошноты, и прилегать, пониже спустив голову.

Я был и таким, да не таким, как окружающие меня больные: я был много бесправнее их и вынужденно безмолвней их. К ним приходили на свидания, о них плакали родственники, и одна была их забота, одна цель — выздороветь. А мне выздоравливать было почти что и не для чего: у тридцатипятилетнего, у меня не было во всём мире никого родного в ту весну. Ещё не было у меня — паспорта, и если б я теперь выздоровел, то надо было мне покинуть эту зелень, эту много-плодную сторону — и возвращаться к себе в пустыню, куда я сослан был навечно, под гласный надзор, с отметками каждые две недели, и откуда комендатура долго не удабривалась меня и умирающего выпустить на лечение.

Обо всём этом я не мог рассказать окружающим меня вольным больным.

Если б и рассказал, они б не поняли…

Но зато, держа за плечами десять лет медлительных размышлений, я уже знал ту истину, что подлинный вкус жизни постигается не во многом, а в малом. Вот в этом неуверенном переступе ещё слабыми ногами. В осторожном, чтоб не вызвать укола в груди, вдохе. В одной не побитой морозом картофелине, выловленной из супа.

Так весна эта была для меня самой мучительной и самой прекрасной в жизни.

Всё было для меня забыто или не видано, всё интересно: даже тележка с мороженым; даже подметальщик с брандспойтом; даже торговки с пучками продолговатой редиски; и уж тем более — жеребёнок, забредший на травку через пролом в стене.

День ото дня я отваживался отходить от своей клиники и дальше — по парку, посаженному, должно быть, ещё в конце прошлого века, когда клались и эти добротные кирпичные здания с открытой расшивкою швов. С восхода торжественного солнца весь южный день напролёт и ещё глубоко в жёлто-электрический вечер парк был наполнен оживлённым движением. Быстро сновали здоровые, неспешно расхаживали больные.

Там, где несколько аллей стекались, в одну, идущую к главным воротам, — белел большой алебастровый, Сталин с каменной усмешкой в усах. Дальше по пути к воротам с равномерной разрядкой расставлены были и другие вожди, поменьше.

Затем стоял писчебумажный киоск. Продавались в нём пластмассовые карандашики и заманчивые записные книжечки. Но не только деньги мои были сурово считанные, — а и книжки записные у меня уже в жизни бывали, потом попали не туда, и рассудил я, что лучше их никогда не иметь.

У самых же ворот располагались фруктовый ларёк и чайхана. Нас, больных, в полосатых наших пижамах, в чайхану не пускали, но загородка была открытая, и через неё можно было смотреть. Живой чайханы я в жизни не видал — этих отдельных для каждого чайников с зелёным или чёрным чаем. Была в чайхане европейская часть, со столиками, и узбекская — со сплошным помостом. За столиками ели-пили быстро, в испитой пиале оставляли мелочь для расплаты и уходили. На помосте же, на цыновках под камышёвым тентом, натянутым с жарких дней, сидели и полёживали часами, кто и днями, выпивали чайник за чайником, играли в кости, и как будто ни к каким обязанностям не призывал их долгий день.

Фруктовый ларёк торговал и для больных тоже — но мои ссыльные копеечки поёживались от цен. Я рассматривал со вниманием горки урюка, изюма, свежей черешни — и отходил.

Дальше шла высокая стена, за ворота больных тоже не выпускали. Через эту стену по два и по три раза на день переваливались в медицинский городок оркестровые траурные марши (потому что город — миллионный, а кладбище было — тут, рядом). Минут по десять они здесь звучали, пока медленное шествие миновало городок. Удары барабана отбивали отрешённый ритм. На толпу этот ритм не действовал, её подёргивания были чаще. Здоровые лишь чуть оглядывались и снова спешили, куда было нужно им (они все хорошо знали, что было нужно). А больные при этих маршах останавливались, долго слушали, высовывались из окон корпусов.

Чем явственней я освобождался от болезни, чем верней становилось, что останусь жив, тем тоскливей я озирался вокруг: мне уже было жаль это всё покидать.

На стадионе медиков белые фигуры перебрасывались белыми теннисными мячами. Всю жизнь мне хотелось играть в теннис, и никогда не привелось. Под крутым берегом клокотал мутно-жёлтый бешеный Салар. В парке жили осеняющие клёны, раскидистые дубы, нежные японские акации. И восьмигранный фонтан взбрасывал тонкие свежие серебринки струй — к вершинам. А что за трава была на газонах! — сочная, давно забытая (в лагерях её велели выпалывать как врага, в ссылке моей не росла никакая). Просто лежать на ней ничком, мирно вдыхать травяной запах и солнцем нагретые воспарения — было уже блаженство.

Тут, в траве, я лежал не один. Там и сям зубрили мило свои пухлые учебники студентки мединститута. Или, захлёбываясь в рассказах, шли с зачёта. Или, гибкие, покачивая спортивными чемоданчиками, — из душевой стадиона. Вечерами неразличимые, а потому втройне притягательные, девушки в нетроганых и троганых платьицах обходили фонтан и шуршали гравием аллеек.

Мне было кого-то разрывающе жаль: не то сверстников моих, перемороженных под Демьянском, сожжённых в Освенциме, истравленных в Джезказгане, домирающих в тайге — что не нам достанутся эти девушки. Или девушек этих — за то, чего мне им никогда не рассказать, а им не узнать никогда.

И целый день гравийными и асфальтовыми дорожками лились женщины, женщины, женщины! — молодые врачи, медицинские сёстры, лаборантки, регистраторши, кастелянши, раздатчицы и родственницы, посещающие больных. Они проходили мимо меня в снежно-строгих халатах и в ярких южных платьях, часто полупрозрачных, кто побогаче — вращая над головами на бамбуковых палочках модные китайские зонтики — солнечные, голубые, розовые. Каждая из них, промелькнув за секунду, составляла целый сюжет: её прожитой жизни до меня, её возможного (невозможного) знакомства со мной.

Я был жалок. Исхудалое лицо моё несло на себе пережитое — морщины лагерной вынужденной угрюмости, пепельную мертвизну задубенелой кожи, недавнее отравление ядами болезни и ядами лекарств, отчего к цвету щёк добавилась ещё и зелень. От охранительной привычки подчиняться и прятаться спина моя была пригорблена. Полосатая шутовская курточка едва доходила мне до живота, полосатые брюки кончались выше щиколоток, из тупоносых лагерных кирзовых ботинок вывешивались уголки портянок, коричневых от времени.

Последняя из этих женщин не решилась бы пройтись со мною рядом!.. Но я не видел сам себя. А глаза мои не менее прозрачно, чем у них, пропускали внутрь меня — мир.

Так однажды перед вечером я стоял у главных ворот и смотрел. Мимо стремился обычный поток, покачивались зонтики, мелькали шёлковые платья, чесучовые брюки на светлых поясах, вышитые рубахи и тюбетейки. Смешивались голоса, торговали фруктами, за загородкою пили чай, метали кубики — а у загородки, привалившись к ней, стоял нескладный маленький человечек, вроде нищего, и задыхающимся голосом иногда обращался:

— Товарищи… Товарищи…

Пёстрая занятая толпа не слушала его. Я подошёл:

— Что скажешь, браток?

У этого человека был непомерный живот, больше, чем у беременной — мешком обвисший, распирающий грязно-защитную гимнастёрку и грязно-защитные брюки. Сапоги его с подбитыми подошвами были тяжелы и пыльны. Не по погоде отягощало плечи толстое расстёгнутое пальто с засаленным воротником и затёртыми обшлагами. На голове лежала стародавняя истрёпанная кепка, достойная огородного пугала.

Отёчные глаза его были мутны.

Он с трудом приподнял одну кисть, сжатую в кулак, и я вытянул из неё потную измятую бумажку. Это было угловато написанное цепляющимся по бумаге пером заявление от гражданина Боброва с просьбой определить его в больницу — и на заявлении искоса две визы, синими и красными чернилами. Синие чернила были горздравские и выражали разумно-мотивированный отказ. Красные же чернила приказывали клинике мединститута принять больного в стационар. Синие чернила были вчера, а красные — сегодня.

— Ну что ж, — громко растолковывал я ему, как глухому. — В приёмный покой вам надо, в первый корпус. Пойдёте, вот, значит, прямо мимо этих… памятников…

Но тут я заметил, что У самой цели силы оставили его, что не только расспрашивать дальше и передвигать ноги по гладкому асфальту, но держать в руке полуторакилограммовый затасканный мешочек ему было невмочь. И я решил:

— Ладно, папаша, провожу, пошли. Мешочек-то давай.

Слышал он хорошо. С облегчением он передал мне мешочек, налёг на мою подставленную руку и, почти не поднимая ног, полозя сапогами по асфальту, двинулся. Я повёл его под локоть через пальто, порыжевшее от пыли. Раздувшийся живот будто перевешивал старика к переду. Он часто тяжело выдыхал.

Так мы пошли, два обтрёпыша, тою самой аллеей, где я в мыслях брал под руку красивейших девушек Ташкента. Долго, медленно мы тащились мимо тупых алебастровых бюстов.

Наконец, свернули. По нашему пути стояла скамья с прислоном. Мой спутник попросил посидеть. Меня тоже уже начинало подташнивать, я перестоял лишку. Мы сели. Отсюда и фонтан было видно тот самый.

Ещё по дороге старик мне сказал несколько фраз и теперь, отдышавшись, добавил. Ему нужно было на Урал, и прописка в паспорте у него была уральская, в этом вся беда. А болезнь прихватила его где-то под Тахиа-Ташем (где, я помнил, какой-то великий канал начинали строить, бросили потом). В Ургенче его месяц держали в больнице, выпускали воду из живота и из ног, хуже сделали — и выписали. В Чарджоу он с поезда сходил, и в Урсатьевской — но нигде его лечить не принимали, слали на Урал, по месту прописки. Ехать же в поезде никак ему сил не было, и денег не осталось на билет. И вот теперь в Ташкенте добился за два дня, чтобы положили.

Что он делал на юге, зачем его сюда занесло — уж я не спрашивал. Болезнь его была по медицинским справкам запетлистая, а если посмотреть на самого, так — последняя болезнь. Наглядясь на многих больных, я различал ясно, что в нём уже не оставалось жизненной силы. Губы его расслабились, речь была маловнятна, и какая-то тускловатость находила на глаза.

Даже кепка томила его. С трудом подняв руку, он стянул её на колени. Опять с трудом подняв руку, нечистым рукавом вытер со лба пот. Куполок его головы пролысел, а кругом, по темени, сохранились нечёсанные, сбитые пылью волосы, ещё русые. Не старость его довела, а болезнь.

На его шее, до жалкости потончавшей, цыплячьей, висело много кожи лишней, и отдельно ходил спереди трёхгранный кадык.

На чём было и голове держаться? Едва мы сели, она свалилась к нему на грудь, упершись подбородком.

Так он замер, с кепкой на коленях, с закрытыми глазами. Он, кажется, забыл, что мы только на минутку присели отдохнуть и что ему надо в приёмный покой.

Вблизи перед нами серебряной нитью взвивалась почти бесшумная фонтанная струя. По ту сторону прошли две девушки рядом. Я проводил их в спину. Одна была в оранжевой юбке, другая в бордовой. Обе мне очень понравились.

Сосед мой слышно вздохнул, перекатил голову по груди и, приподняв жёлто-серые веки, посмотрел на меня снизу сбоку:

— А курить у вас не найдётся, товарищ?

— И из головы выкинь, папаша! — прикрикнул я. — Нам с тобой хоть не куря бы ещё землю сапогами погрести. В зеркало на себя посмотри. Курить!

(Я сам-то курить бросил месяц назад, еле оторвался.)

Он засопел. И опять посмотрел на меня из-под жёлтых век снизу вверх, как-то по-собачьему.

— Всё ж-таки, дай рубля три, товарищ!

Я задумался, дать или не дать. Что ни говори, я оставался ещё зэк, а он был как-никак вольный. Сколько я лет там работал — мне ничего не платили. А когда стали платить, так вычитали: за конвой, за освещение зоны, за ищеек, за начальство, за баланду.

Из маленького нагрудного кармана своей - шутовской курточки я достал клеёнчатый кошелёк, пересмотрел бумажки в нём. Вздохнул, протянул старику трёшницу.

— Спасибо, — просипел он. С трудом держа руку приподнятой, взял эту трёшницу, заложил её в карман — и тут же его освобождённая рука шлёпнулась на колено. А голова опять упёрлась подбородком в грудь.

Помолчали.

Перед нами за это время прошла женщина, потом ещё две студентки. Все трое мне очень понравились.

— Ещё удачно получилось, что вам резолюцию поставили. А то б и неделю тут околачивались. Простое дело. Многие так.

Он оторвал подбородок от груди и повернулся ко мне. В глазах его просветился смысл, дрогнул голос, и речь стала разборчивее:

— Сынок! Меня кладут потому, что я заслуженный человек. Я ветеран революции. Мне Сергей Мироныч Киров под Царицыном лично руку пожал. Мне персональную пенсию должны платить.

Слабое движение щёк и губ — тень гордой улыбки — выразились на его небритом лице.

Я оглядел его тряпьё и ещё раз его самого.

— Почему ж не платят?

— Жизнь так полегла, — вздохнул он. — Теперь меня не признают. Какие архивы сгорели, какие потеряны. И свидетелей не собрать. И Сергей Мироныча убили… Сам я виноват, справок не скопил… Одна вот только есть…

Правую кисть — суставы пальцев её были кругло-опухшие, и пальцы мешали друг другу — он донёс до кармана, стал туда втискивать, — но тут короткое оживление его прервалось, он опять уронил руку, голову и замер.

Солнце уже западало за здания корпусов, и в приёмный покой (до него оставалась сотня шагов) надо было поспешить: в клиниках никогда не было легко с местами.

Я взял старика за плечо:

— Папаша! Очнись! Вон, видишь дверь? Видишь? Я пойду подтолкну пока. А ты сможешь — сам дойди, нет — меня подожди. Мешочек твой я заберу.

Он кивнул, будто понял.

В приёмном покое — куске большого обшарпанного зала, отгороженном грубыми перегородками (за ними где-то была здесь баня, переодевальня, парикмахерская), днём всегда теснились больные и измирали долгие часы, пока их примут. Но сейчас, на удивленье, не было ни души. Я постучал в закрытое фанерное окошечко. Его растворила очень молодая сестра с носом-туфелькой, с губами, накрашенными не красной, а густо-лиловой помадой.

— Вам чего? — Она сидела за столом и читала, по всей видимости, комикс про шпионов.

Быстренькие такие у неё были глазки.

Я подал ей заявление с двумя резолюциями и сказал:

— Он еле ходит. Сейчас я его доведу.

— Не смейте никого вести! — резко вскрикнула она, даже не посмотрев бумажку. — Не знаете порядка? Больных принимаем только с девяти утра!

Это она не знала «порядка». Я просунул в форточку голову и, сколько поместилось, руку, чтоб она меня не прихлопнула. Там, отвесив криво нижнюю губу и скорчив физиономию гориллы, сказал блатным голосом, пришипячивая:

— Слушай, барышня! Между прочим, я у тебя не в шестёрках.

Она сробела, отодвинула стул в глубь своей комнатёнки и сбавила:

— Приёма нет, гражданин! В девять утра.

— Ты — прочти бумажку! — очень посоветовал я ей низким недоброжелательным голосом.

Она прочла.

— Ну, и что ж! Порядок общий. И завтра, может, мест не будет. Сегодня утром — не было.

Она даже как бы с удовольствием это выговорила, что сегодня утром мест не было, как бы укалывая этим меня.

— Но человек — проездом, понимаете? Ему деться некуда.

По мере того, как я выбирался из форточки назад и переставал говорить с лагерной ухваткой, лицо её принимало прежнее жестоко-весёлое выражение:

— У нас все приезжие! Куда их ложить? Ждут! Пусть на квартиру станет!

— Но вы — выйдите, посмотрите, в каком он состоянии.

— Ещё чего! Буду я ходить больных собирать! Я не санитарка!

И гордо дрогнула своим носом-туфелькой. Она так бойко-быстро отвечала, как будто была пружиною заведена на ответы.

— Так для кого вы тут сидите?! — хлопнул я ладонью по фанерной стенке, и посыпалась мелкая пыльца побелки. — Тогда заприте двери!

— Вас не спросили!! Нахал! — взорвалась она, вскочила, обежала кругом и появилась из коридорчика: — Кто вы такой? Не учите меня! Нам «скорая помощь» привозит!

Если б не эти грубо-лиловые губы и такой же лиловый маникюр, она была бы совсем недурна. Носик её украшал. И бровями она водила очень значительно. Халат на груди был широко отложен из-за духоты — и виднелась косынка, розовенькая славная и комсомольский значок.

— Как? Если б он не сам к вам пришёл, а его б на улице подобрала скорая — вы б его приняли? Есть такое правило?

Она высокомерно оглядела мою нелепую фигуру, я — оглядел её. Я совсем забыл, что у меня портянки высовываются из ботинок. Она фыркнула, но приняла сухой вид и окончила:

— Да, больной! Есть такое правило.

И ушла за перегородку.

Шорох послышался позади меня. Я оглянулся. Мой спутник уже стоял здесь. Он слышал и понял. Придерживаясь за стену и перетягиваясь к большой садовой скамье, поставленной для посетителей, он чуть помахивал правой кистью, держа в ней истёртый бумажник.

— Вот… — измождённо выговаривал он, — … вот, покажите ей… пусть она… вот…

Я успел его поддержать, — опустил на скамью. Он беспомощными пальцами пытался вытянуть из бумажника свою единственную справку и никак не мог.

Я принял от него эту ветхую бумажку, подклеенную по сгибам от рассыпания, и развернул. Пишущей машинкой отпечатаны были фиолетовые строчки с буквами, пляшущими из ряда то вверх, то вниз:

«ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!


Дана сия товарищу Боброву Н. К. в том, что в 1921 году он действительно состоял в славном -овском губернском Отряде Особого Назначения имени Мировой Революции и своей рукой много порубал оставшихся гадов.

Комиссар....»


И бледная фиолетовая печать.

Поглаживая рукою грудь, я спросил тихо:

— Это что ж — «Особого Назначения»? Какой?

— Ага, — ответил он, едва придерживая веки незакрытыми. — Покажите ей.

Я видел его руку, его правую кисть — такую маленькую, со вздувшимися бурыми венами, с кругло-опухшими суставами, почти не способную вытянуть справку из бумажника. И вспомнил эту моду — как пешего рубили с коня наотмашь наискосок.

Странно…. На полном размахе руки доворачивала саблю и сносила голову, шею, часть плеча эта правая кисть. А сейчас не могла удержать — бумажника…

Подойдя к фанерной форточке, я опять надавил ее Регистраторша, не поднимая головы, читала свой комикс. На странице вверх ногами я увидел благородного чекиста, прыгнувшего на подоконник с пистолетом.

Я тихо положил ей надорванную справку поверх книги и, обернувшись, всё время поглаживая грудь от тошноты, пошёл к выходу. Мне надо было лечь быстрей, головою пониже.

— Чего это бумажки раскладываете? Заберите, больной! — стрельнула девица через форточку мне вслед.

Ветеран глубоко ушёл в скамью. Голова и даже плечи его как бы осели в туловище. Раздвинуто повисли беспомощные пальцы. Свисало распахнутое пальто. Круглый раздутый живот неправдоподобно лежал в сгибе на бёдрах.

ПРАВАЯ КИСТЬ

В ту зиму я приехал в Ташкент почти уже мертвецом. Я так и приехал сюда - умирать.

А меня вернули пожить ещё.

Это был месяц, месяц и ещё месяц. Непуганая ташкентская весна прошла за окнами, вступила в лето, повсюду густо уже зеленело и совсем было тепло, когда стал и я выходить погулять неуверенными ногами.

Ещё не смея сам себе признаться, что я выздоравливаю, ещё в самых залётных мечтах измеряя добавленный мне срок жизни не годами, а месяцами , - я медленно переступал по гравийным и асфальтовым дорожкам парка, разросшегося меж корпусов медицинского института. Мне надо было часто присаживаться, а иногда, от разбирающей рентгеновской тошноты, и прилегать, пониже спустив голову.

Я был и таким, да не таким, как окружающие меня больные: я был много бесправнее их и вынужденно безмолвней их. К ним приходили на свидания, о них плакали родственники, и одна была их забота, одна цель - выздороветь. А мне выздоравливать было почти что и не для чего: у тридцатипятилетнего, у меня не было во всём мире никого родного в ту весну. Ещё не было у меня - паспорта, и если б я теперь выздоровел, то надо было мне покинуть эту зелень, эту много-плодную сторону - и возвращаться к себе в пустыню, куда я сослан был навечно, под гласный надзор, с отметками каждые две недели, и откуда комендатура долго не удабривалась меня и умирающего выпустить на лечение.

Обо всём этом я не мог рассказать окружающим меня вольным больным.

Если б и рассказал, они б не поняли…

Но зато, держа за плечами десять лет медлительных размышлений, я уже знал ту истину, что подлинный вкус жизни постигается не во многом, а в малом. Вот в этом неуверенном переступе ещё слабыми ногами. В осторожном, чтоб не вызвать укола в груди, вдохе. В одной не побитой морозом картофелине, выловленной из супа.

Так весна эта была для меня самой мучительной и самой прекрасной в жизни.

Всё было для меня забыто или не видано, всё интересно: даже тележка с мороженым; даже подметальщик с брандспойтом; даже торговки с пучками продолговатой редиски; и уж тем более - жеребёнок, забредший на травку через пролом в стене.

День ото дня я отваживался отходить от своей клиники и дальше - по парку, посаженному, должно быть, ещё в конце прошлого века, когда клались и эти добротные кирпичные здания с открытой расшивкою швов. С восхода торжественного солнца весь южный день напролёт и ещё глубоко в жёлто-электрический вечер парк был наполнен оживлённым движением. Быстро сновали здоровые, неспешно расхаживали больные.

Там, где несколько аллей стекались, в одну, идущую к главным воротам, - белел большой алебастровый, Сталин с каменной усмешкой в усах. Дальше по пути к воротам с равномерной разрядкой расставлены были и другие вожди, поменьше.

Затем стоял писчебумажный киоск. Продавались в нём пластмассовые карандашики и заманчивые записные книжечки. Но не только деньги мои были сурово считанные, - а и книжки записные у меня уже в жизни бывали, потом попали не туда, и рассудил я, что лучше их никогда не иметь.

У самых же ворот располагались фруктовый ларёк и чайхана. Нас, больных, в полосатых наших пижамах, в чайхану не пускали, но загородка была открытая, и через неё можно было смотреть. Живой чайханы я в жизни не видал - этих отдельных для каждого чайников с зелёным или чёрным чаем. Была в чайхане европейская часть, со столиками, и узбекская - со сплошным помостом. За столиками ели-пили быстро, в испитой пиале оставляли мелочь для расплаты и уходили. На помосте же, на цыновках под камышёвым тентом, натянутым с жарких дней, сидели и полёживали часами, кто и днями, выпивали чайник за чайником, играли в кости, и как будто ни к каким обязанностям не призывал их долгий день.

Фруктовый ларёк торговал и для больных тоже - но мои ссыльные копеечки поёживались от цен. Я рассматривал со вниманием горки урюка, изюма, свежей черешни - и отходил.

Дальше шла высокая стена, за ворота больных тоже не выпускали. Через эту стену по два и по три раза на день переваливались в медицинский городок оркестровые траурные марши (потому что город - миллионный, а кладбище было - тут, рядом). Минут по десять они здесь звучали, пока медленное шествие миновало городок. Удары барабана отбивали отрешённый ритм. На толпу этот ритм не действовал, её подёргивания были чаще. Здоровые лишь чуть оглядывались и снова спешили, куда было нужно им (они все хорошо знали, что было нужно). А больные при этих маршах останавливались, долго слушали, высовывались из окон корпусов.

Чем явственней я освобождался от болезни, чем верней становилось, что останусь жив, тем тоскливей я озирался вокруг: мне уже было жаль это всё покидать.

На стадионе медиков белые фигуры перебрасывались белыми теннисными мячами. Всю жизнь мне хотелось играть в теннис, и никогда не привелось. Под крутым берегом клокотал мутно-жёлтый бешеный Салар. В парке жили осеняющие клёны, раскидистые дубы, нежные японские акации. И восьмигранный фонтан взбрасывал тонкие свежие серебринки струй - к вершинам. А что за трава была на газонах! - сочная, давно забытая (в лагерях её велели выпалывать как врага, в ссылке моей не росла никакая). Просто лежать на ней ничком, мирно вдыхать травяной запах и солнцем нагретые воспарения - было уже блаженство.

Тут, в траве, я лежал не один. Там и сям зубрили мило свои пухлые учебники студентки мединститута. Или, захлёбываясь в рассказах, шли с зачёта. Или, гибкие, покачивая спортивными чемоданчиками, - из душевой стадиона. Вечерами неразличимые, а потому втройне притягательные, девушки в нетроганых и троганых платьицах обходили фонтан и шуршали гравием аллеек.

Мне было кого-то разрывающе жаль: не то сверстников моих, перемороженных под Демьянском, сожжённых в Освенциме, истравленных в Джезказгане, домирающих в тайге - что не нам достанутся эти девушки. Или девушек этих - за то, чего мне им никогда не рассказать, а им не узнать никогда.

И целый день гравийными и асфальтовыми дорожками лились женщины, женщины, женщины! - молодые врачи, медицинские сёстры, лаборантки, регистраторши, кастелянши, раздатчицы и родственницы, посещающие больных. Они проходили мимо меня в снежно-строгих халатах и в ярких южных платьях, часто полупрозрачных, кто побогаче - вращая над головами на бамбуковых палочках модные китайские зонтики - солнечные, голубые, розовые. Каждая из них, промелькнув за секунду, составляла целый сюжет: её прожитой жизни до меня, её возможного (невозможного) знакомства со мной.

Я был жалок. Исхудалое лицо моё несло на себе пережитое - морщины лагерной вынужденной угрюмости, пепельную мертвизну задубенелой кожи, недавнее отравление ядами болезни и ядами лекарств, отчего к цвету щёк добавилась ещё и зелень. От охранительной привычки подчиняться и прятаться спина моя была пригорблена. Полосатая шутовская курточка едва доходила мне до живота, полосатые брюки кончались выше щиколоток, из тупоносых лагерных кирзовых ботинок вывешивались уголки портянок, коричневых от времени.

Последняя из этих женщин не решилась бы пройтись со мною рядом!.. Но я не видел сам себя. А глаза мои не менее прозрачно, чем у них, пропускали внутрь меня - мир.

Так однажды перед вечером я стоял у главных ворот и смотрел. Мимо стремился обычный поток, покачивались зонтики, мелькали шёлковые платья, чесучовые брюки на светлых поясах, вышитые рубахи и тюбетейки. Смешивались голоса, торговали фруктами, за загородкою пили чай, метали кубики - а у загородки, привалившись к ней, стоял нескладный маленький человечек, вроде нищего, и задыхающимся голосом иногда обращался:

Товарищи… Товарищи…

Пёстрая занятая толпа не слушала его. Я подошёл:

Что скажешь, браток?

У этого человека был непомерный живот, больше, чем у беременной - мешком обвисший, распирающий грязно-защитную гимнастёрку и грязно-защитные брюки. Сапоги его с подбитыми подошвами были тяжелы и пыльны. Не по погоде отягощало плечи толстое расстёгнутое пальто с засаленным воротником и затёртыми обшлагами. На голове лежала стародавняя истрёпанная кепка, достойная огородного пугала.

Отёчные глаза его были мутны.

Он с трудом приподнял одну кисть, сжатую в кулак, и я вытянул из неё потную измятую бумажку. Это было угловато написанное цепляющимся по бумаге пером заявление от гражданина Боброва с просьбой определить его в больницу - и на заявлении искоса две визы, синими и красными чернилами. Синие чернила были горздравские и выражали разумно-мотивированный отказ. Красные же чернила приказывали клинике мединститута принять больного в стационар. Синие чернила были вчера, а красные - сегодня.

Ну что ж, - громко растолковывал я ему, как глухому. - В приёмный покой вам надо, в первый корпус. Пойдёте, вот, значит, прямо мимо этих… памятников…

Рассказ А. И. Солженицына «Правая кисть» основан на действительном случае. Он произошёл с писателем вскоре после смерти Сталина и освобождения из лагеря. Тяжело больной раком 35-летний Солженицын был сослан навечно в Среднюю Азию. Администрация ссылки едва отпустила его в Ташкентскую больницу. Писатель приехал туда умирать, но после продлившегося всю весну лечения неожиданно начал выздоравливать.

Еще не смея сам себе признаться в этом, Солженицын выходил на медленные прогулки по парку, разбитому вокруг медицинского института. Эта весна стала для писателя самой мучительной и самой прекрасной в жизни, хотя он был тогда одинок, не имел во всём свете ни одного родного человека. Никто не навещал его в больнице. Чувствуя себя пока ещё очень слабо, Александр Исаевич день ото дня всё же отваживался отходить по парку подальше от клинки. Недавно переживший чувство смертной близости человек теперь с новой, освобождённой ясностью воспринимал цветущую жизнь, которая распускалась вокруг под веянием южной весны, смотрел на аллеи парка, уставленные статуями советских вождей, на фруктовый ларёк и чайхану у ворот, на сочную газонную траву и – главное – на проходивших мимо молодых женщин.

В одну из таких прогулок писатель увидел у главных ворот странную фигуру нескладного маленького человечка, которых прерывистым голосом произносил: «Товарищи... Товарищи...» – не получая ни от кого ответа.

Солженицын подошёл к нему. У этого старика в защитной гимнастёрке и толстом, не по погоде пальто был непомерный живот, больше, чем у беременной. Отечные глаза его были мутны. С трудом приподняв одну кисть, он показал своё заявление с просьбой определить в больницу. На заявлении стояли две визы. В одной, из горздрава, содержался отказ; в другой, из административного органа, – приказ принять в стационар.

Человек был явно тяжелобольным, и по опытному взгляду Солженицына – больным последней болезнью. Сжалившись над этим не встречавшим к себе сочувствия страдальцем, писатель повёл его к приёмному покою, сам с трудом передвигая ноги. По дороге оба сели отдохнуть на скамейку. Старик рассказал Солженицыну, что он приехал в Среднюю Азию с Урала. Здесь его внезапно прихватила болезнь. Его лечили месяц в Ургенче, выпуская воду из живота, но не вылечили – и выписали. Больной поехал поездом, по дороге просил принять его в другие больницы, но везде отказывали, отсылая по месту уральской прописки. Только в Ташкенте он добился, чтобы его положили.

Солженицын порадовался за нового знакомого: «Еще удачно получилось, что вам резолюцию поставили, многие по неделе за ней околачиваются». В глазах старика внезапно блеснул огонь, и он объяснил: кладут его потому, что он – ветеран революции. Сам Киров под Царицыным жал ему руку, а персональную пенсию не платят лишь по той причине, что архивы и свидетели потеряны. Осталась у него лишь одна справка.

Опухшей правой кистью больной попробовал вынуть эту справку из кармана, но сил не было – кисть его вскоре упала.

Солженицын пошёл впереди старика. Накрашенная сестра в приёмном покое стала говорить, что мест в больнице нет, писатель вступил с ней в жаркий спор. В это время в покое показался его новый знакомый. «Вот... – изможденно выговаривал он, держа в правой кисти истёртый бумажник, – покажите ей». Опустившись на скамью, старик тщетно пытался вынуть из бумажника ту самую свою единственную справку.

Солженицын помог ему. Развернув смятую, ветхую бумажку, он прочёл:

ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!

Дана сия товарищу Боброву Н. К в том, что в 1921 году он действительно состоял в славном -овском губернском Отряде Особого Назначения имени Мировой Революции и своей рукой много порубал оставшихся гадов

Комиссар (подпись).

Перед глазами Солженицына предстали картины гражданской войны . Тогда была мода: пешего рубить с коня наискосок. На полном размахе руки некогда доворачивала саблю и сносила голову, шею, часть плеча именно эта правая кисть, которая сейчас, бледная и немощная, не могла удержать – бумажника...

Тихо положив надорванную справку перед недовольной сестрой, писатель пошёл к выходу. Его мутило. Ветеран революции с повисшей беспомощной кистью и страшно раздутым животом остался сидеть на скамье, глубоко уйдя в неё.