Герои повести в п астафьева печальный детектив. Печальный детектив

Соро-ка-двух-летний Леонид Сошнин, бывший опера-тивник уголов-ного розыска, возвра-ща-ется из мест-ного изда-тель-ства домой, в пустую квар-тиру, в самом дурном распо-ло-жении духа. Руко-пись его первой книги «Жизнь всего дороже» после пяти лет ожидания наконец-то принята к произ-вод-ству, но это изве-стие не радует Сошнина. Разговор с редак-торшей, Октяб-риной Перфи-льевной Сыро-ква-совой, которая пыта-лась высо-ко-мер-ными заме-ча-ниями унизить автора-мили-ци-о-нера, осме-лив-ше-гося назы-ваться писа-телем, разбе-редил и без того мрачные мысли и пере-жи-вания Сошнина. «Как на свете жить? Одино-кому?» — думает он по дороге домой, и мысли его тяжелы.

В милиции он свое отслужил: после двух ранений Сошнин отправлен на пенсию по инва-лид-ности. После очередной ссоры от него уходит жена Лерка, забрав с собой маленькую дочурку Светку.

Сошнин вспо-ми-нает всю свою жизнь. Он не может отве-тить на собственный вопрос: почему в жизни так много места горю и стра-данию, но всегда тесно любви и счастью? Сошнин пони-мает, что среди прочих непо-сти-жимых вещей и явлений ему пред-стоит пости-гать так назы-ва-емую русскую душу, и начи-нать ему надо с самых близких людей, с эпизодов, свиде-телем которых он был, с судеб людей, с кото-рыми стал-ки-вала его жизнь... Почему русские люди готовы пожа-леть косто-лома и крово-пус-ка-теля и не заме-тить, как рядом, в соседней квар-тире, умирает беспо-мощный инвалид войны?.. Почему так вольно и кураж-ливо живется преступ-нику средь такого добро-сер-деч-ного народа?..

Чтобы хоть на минуту отвлечься от мрачных дум, Леонид пред-став-ляет, как придет домой, сварит себе холо-стяцкий обед, почи-тает, поспит маленько, чтобы хватило сил на всю ночь — сидеть за столом, над чистым листом бумаги. Сошнин особенно любит это ночное время, когда он живет в каком-то обособ-ленном, своим вооб-ра-же-нием созданном мире.

Квар-тира Леонида Сошнина нахо-дится на окраине Вейска, в старом двух-этажном доме, где он и вырос. Из этого дома отец уходил на войну, с которой не вернулся, здесь умерла к исходу войны и мать от тяжелой простуды. Леонид остался с сестрой матери, теткой Липой, которую с детства привык звать Линой. Тетка Лина после смерти своей сестры перешла на работу в коммер-че-ский отдел Вейской железной дороги. Этот отдел «пере-су-дили и пере-са-жали разом». Тетка пыта-лась отра-виться, но её спасли и после суда отпра-вили в колонию. К этому времени Леня уже учился в областной спец-школе УВД, откуда его чуть и не выгнали из-за осуж-денной тетки. Но соседи, и главным образом одно-пол-чанин отца Лавря-казак, похо-да-тай-ство-вали за Леонида перед областным мили-цей-ским началь-ством, и все обошлось.

Осво-бо-ди-лась тетка Лина по амни-стии. Сошнин уже пора-ботал участ-ковым в отда-ленном Хайлов-ском районе, откуда привез и жену. Тетя Лина успела перед смертью понян-чить дочку Леонида, Свету, которую считала внучкой. После смерти Лины перешли Сошнины под покро-ви-тель-ство другой, не менее надежной тетки по имени Граня, стре-лоч-ницы на манев-ровой горке. Тетя Граня всю жизнь зани-ма-лась чужими детьми, и ещё маленький Леня Сошнин постигал в свое-об-разном детском саду первые навыки брат-ства и трудо-любия.

Однажды, уже после возвра-щения из Хайловска, Сошнин дежурил с нарядом милиции на массовом гулянье по случаю Дня желез-но-до-рож-ника. Четверо упив-шихся до потери памяти парней изна-си-ло-вали тетю Граню, и если бы не напарник по патрулю, пере-стрелял бы Сошнин этих пьяных, спавших на лужайке молодцов. Их осудили, и после этого случая тетя Граня стала избе-гать людей. Однажды она выска-зала Сошнину страшную мысль о том, что, осудив преступ-ников, тем самым погу-били молодые жизни. Сошнин накричал на старуху за то, что она жалеет нелюдей, и стали они сторо-ниться друг друга...

В грязном и запле-ванном подъ-езде дома к Сошнину пристают трое выпивох, требуя поздо-ро-ваться, а потом и изви-ниться за свое непо-чти-тельное пове-дение. Он согла-ша-ется, пытаясь охла-дить их пыл миро-лю-би-выми репли-ками, но главный из них, молодой бугай, не успо-ка-и-ва-ется. Разго-ря-ченные спиртным, парни набра-сы-ва-ются на Сошнина. Он, собрав-шись с силами — сказа-лись раны, боль-ничный «отдых», — побеж-дает хули-ганов. Один из них при падении ударя-ется головой об отопи-тельную батарею. Сошнин подби-рает на полу нож, шатаясь, идет в квар-тиру. И сразу звонит в милицию, сооб-щает о драке: «Одному герою башку об батарею расколол. Если че, не искали чтоб. Злодей — я».

Приходя в себя после случив-ше-гося, Сошнин опять вспо-ми-нает свою жизнь.

Они с напар-ником пресле-до-вали на мото-цикле пьяного, угнав-шего грузовик. Смер-тельным тараном грузовик мчался по улицам городка, уже оборвав не одну жизнь. Сошнин, старший по патрулю, принял решение пристре-лить преступ-ника. Его напарник выстрелил, но перед смертью води-тель грузо-вика успел столк-нуть мото-цикл пресле-до-вавших мили-ци-о-неров. На опера-ци-онном столе Сошнину чудом спасли от ампу-тации ногу. Но он остался хромым, долго и тяжело учился ходить. Во время выздо-ров-ления следо-ва-тель долго и упорно мучил его разби-ра-тель-ством: право-мерно ли было приме-нение оружия?

Вспо-ми-нает Леонид и о том, как повстречал свою будущую жену, спасая её от хули-ганов, которые пыта-лись прямо за киоском «Союз-пе-чать» снять с девушки джинсы. Вначале жизнь у них с Леркой шла в покое и согласии, но посте-пенно нача-лись взаимные упреки. Особенно не нрави-лись жене его занятия лите-ра-турой. «Экий Лев Толстой с семи-за-рядным писто-летом, со ржавыми наруч-ни-ками за поясом...» — гово-рила она.

Вспо-ми-нает Сошнин о том, как один «взял» в гости-нице городка залет-ного гастро-лера, реци-ди-виста Демона.

И наконец, вспо-ми-нает, как спив-шийся, вернув-шийся из мест заклю-чения Венька Фомин поставил окон-ча-тельный крест на его карьере опера-тив-ника... Сошнин привез дочку к роди-телям жены в дальнюю дере-веньку и уже соби-рался возвра-щаться в город, когда тесть сообщил ему, что в соседней дере-вушке пьяный мужик запер в сарае старух и грозит поджечь их, если те не выдадут ему десять рублей на опохмелье. Во время задер-жания, когда Сошнин поскольз-нулся на навозе и упал, испу-ганный Венька Фомин и всадил в него вилы... Сошнина едва довезли до боль-ницы — и едва миновал он верной смерти. Но второй группы инва-лид-ности и выхода на пенсию мино-вать не удалось.

Ночью Леонида будит ото сна страшный вопль сосед-ской девчонки Юльки. Он спешит в квар-тиру на первом этаже, где Юлька живет со своей бабкой Туты-шихой. Выпив бутылку рижского баль-зама из гостинцев, приве-зенных Юлькиным отцом и мачехой из прибал-тий-ского сана-тория, бабка Туты-шиха уже спит мертвым сном.

На похо-ронах бабки Туты-шихи Сошнин встре-чает свою жену с дочкой. На поминках они сидят рядом.

Лерка со Светой оста-ются у Сошнина, ночью он слышит, как за пере-го-родкой сопит носом дочь, и чувствует, как рядом, несмело к нему прижав-шись, спит жена. Он подни-ма-ется, подходит к дочери, поправ-ляет у нее подушку, прижи-ма-ется щекой к её голове и забы-ва-ется в каком-то сладком горе, в воскре-ша-ющей, живо-тво-рящей печали. Леонид идет на кухню, читает «Посло-вицы русского народа», собранные Далем, — раздел «Муж и жена» — и удив-ля-ется мудрости, заклю-ченной в простых словах.

«Рассвет сырым, снежным комом вкаты-вался уже в кухонное окно, когда насла-див-шийся покоем среди тихо спящей семьи, с чувством давно ему неве-домой уверен-ности в свои возмож-ности и силы, без раздра-жения и тоски в сердце Сошнин приле-пился к столу, поме-стил в пятно света чистый лист бумаги и надолго замер над ним».

Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Виктор Астафьев
Печальный детектив

Глава 1

Леонид Сошнин возвращался домой в самом дурном расположении духа. И хотя идти было далеко, почти на окраину города, в железнодорожный поселок, он не сел в автобус, – пусть ноет раненая нога, зато ходьба его успокоит и он обдумает все, что ему говорили в издательстве, обдумает и рассудит, как ему дальше жить и что делать.

Собственно, издательства как такового в городе Вейске не было, от него осталось отделение, само же издательство перевели в город более крупный и, как, наверное, думалось ликвидаторам, более культурный, обладающий мощной полиграфической базой. Но база эта была такой же точно, как в Вейске, – дряхлое наследство старых русских городов. Типография располагалась в дореволюционном здании из крепкого бурого кирпича, прошитого решетками узких оконец понизу и фасонно изогнутыми поверху, тоже узкими, но уже вознесенными ввысь вроде восклицательного знака. Половина здания вейской типографии, где были наборные цехи и печатные машины, давно уж провалилась в недра земли, и хотя по потолку сплошными рядами лепились лампы дневного света, все равно в наборном и печатном цехах было неуютно, зябко и что-то все время, будто в заложенных ушах, сверчало или работал закопанный в подземелье взрывной механизм замедленного действия.

Отделение издательства ютилось в двух с половиной комнатах, со скрипом выделенных областной газетой. В одной из них, окутавшись сигаретным дымом, дергалось, елозило на стуле, хваталось за телефон, сорило пеплом местное культурное светило – Сыроквасова Октябрина Перфильевна, двигая вперед и дальше местную литературу. Сыроквасова считала себя самым сведущим человеком: если не во всей стране, то в Вейске ей по интеллекту равных не было. Она делала доклады и отчеты о текущей литературе, делилась планами издательства через газету, иногда, в газетах же, и рецензировала книги здешних авторов, к месту и не к месту вставляя цитаты из Вергилия и Данте, из Савонаролы, Спинозы, Рабле, Гегеля и Экзюпери, Канта и Эренбурга, Юрия Олеши, Трегуба и Ермилова, впрочем, и прах Эйнштейна с Луначарским иногда тревожила, вождей мирового пролетариата вниманием тоже не обходила.

Все уже давно с книгой Сошнина решено. Рассказы из нее напечатаны пусть и в тонких, но столичных журналах, разочка три их снисходительно упомянули в обзорных критических статьях, он пять лет простоял «в затылок», попал в план, утвердился в нем, осталось отредактировать и оформить книгу.

Назначив время делового свидания ровно в десять, Сыроквасова явилась в отделение издательства к двенадцати. Опахнув Сошнина табачищем, запыхавшаяся, она промчалась мимо него по темному коридору – лампочки кто-то «увел», – хрипло бросила «Извините!» и долго хрустела ключом в неисправном замке, вполголоса ругаясь.

Наконец дверь рассерженно крякнула, и старая, плотно не притворяющаяся плица пустила в коридор щель серого, унылого света: на улице вторую неделю шел мелкий дождь, размывший снег в кашу, превративший в катушки улицы и переулки. На речке начался ледоход – в декабре-то!

Тупо и непрерывно ныла нога, жгло и сверлило плечо от недавней раны, давила усталость, тянуло в сон – ночью не спалось, и опять он спасался пером и бумагой. «Неизлечимая это болезнь – графоманство», – усмехнулся Сошнин и, кажется, задремал, но тут встряхнуло тишину стуком в гулкую стену.

– Галя! – с надменностью бросила в пространство Сыроквасова. – Позови ко мне этого гения!

Галя – машинистка, бухгалтер да еще и секретарша. Сошнин осмотрелся: в коридоре больше никого не было, гений, стало быть, он.

– Эй! Где ты тут? – ногой приоткрыв дверь, высунула Галя коротко стриженную голову в коридор. – Иди. Зовут.

Сошнин передернул плечами, поправил на шее новый атласный галстук, пригладил набок ладонью волосы. В минуты волнения он всегда гладил себя по волосам – маленького его много и часто гладили соседки и тетя Лина, вот и приучился оглаживаться. «Спокойно! Спокойно!» – приказал себе Сошнин и, воспитанно кашлянув, спросил:

– Можно к вам? – Наметанным глазом бывшего оперативника он сразу все в кабинете Сыроквасовой охватил: старинная точеная этажерка в углу; надетая на точеную деревянную пику, горбато висела мокрая, всем в городе примелькавшаяся рыжая шуба. У шубы не было вешалки. За шубой на струганом, но некрашеном стеллаже расставлена литературная продукция объединенного издательства. На переднем плане красовались несколько совсем недурно оформленных рекламно-подарочных книг в ледериновых переплетах.

– Раздевайтесь, – кивнула Сыроквасова на старый желтый шкаф из толстого теса. – Там вешалок нет, вбиты гвозди. Садитесь, – указала она на стул напротив себя. И когда Сошнин снял плащ, Октябрина Перфильевна с раздражением бросила перед собой папку, вынув ее чуть ли не из-под подола.

Сошнин едва узнал папку со своей рукописью. Сложный творческий путь прошла она с тех пор, как сдал он ее в издательство. Взором опять же бывшего оперативника отметил он, что и чайник на нее ставили, и кошка на ней сидела, кто-то пролил на папку чай. Если чай? Вундеркинды Сыроквасовой – у нее трое сыновей от разных творческих производителей – нарисовали на папке голубя мира, танк со звездою и самолет. Помнится, он нарочно подбирал и берег пестренькую папочку для первого своего сборника рассказов, беленькую наклейку в середине сделал, название, пусть и не очень оригинальное, аккуратно вывел фломастером: «Жизнь всего дороже». В ту пору у него были все основания утверждать это, и нес он в издательство папку с чувством не изведанного еще обновления в сердце и жажду жить, творить, быть полезным людям – так бывает со всеми людьми, воскресшими, выкарабкавшимися из «оттуда».

Беленькая наклейка сделалась за пять лет серенькой, кто-то поковырял ее ногтем, может, клей плохой был, но праздничное настроение и светлость в сердце – где все это? Он видел на столе небрежно хранимую рукопись с двумя рецензиями, на ходу написанными бойкими здешними пьяницами-мыслителями, подрабатывающими у Сыроквасовой и видевшими милицию, которая отражена была в этой вот пестренькой папке, чаще всего в медвытрезвителе. Сошнин знал, как дорого обходится всякой жизни, всякому обществу человеческая небрежность. Что-что, это усвоил. Накрепко. Навсегда.

– Ну-с, значит, дороже всего жизнь, – скривила губы Сыроквасова и затянулась сигареткой, окуталась дымом, быстро пролистывая рецензии, все повторяя и повторяя в раздумчивой отстраненности: – Дороже всего… дороже всего…

– Я так думал пять лет назад.

– Что вы сказали? – подняла голову Сыроквасова, и Сошнин увидел дряблые щеки, неряшливо засиненные веки, неряшливо же сохлой краской подведенные ресницы и брови – мелкие черные комочки застряли в уже очерствелых, полувылезших ресницах и бровях. Одета Сыроквасова в удобную одежду – этакую современную бабью спецовку: черную водолазку – не надо часто стирать, джинсовый сарафан поверху – не надо гладить.

– Я думал так пять лет тому назад, Октябрина Перфильевна.

– А сейчас так не думаете? – Язвительность так и сквозила в облике и словах Сыроквасовой, роющейся в рукописи, словно в капустных отбросах. – Разочаровались в жизни?

– Еще не совсем.

– Вот как! Интересно-интересно! Похвально-похвально! Не совсем, значит?..

«Да она же забыла рукопись! Она же время выигрывает, чтоб хоть как-то, на ходу ознакомиться с нею вновь. Любопытно, как она будет выкручиваться? Очень любопытно!» Сошнин ждал, не отвечая на последний полувопрос редакторши.

– Я думаю, разговора длинного у нас не получится. Да и ни к чему время тратить. Рукопись в плане. Я тут кое-что поправлю, приведу ваше сочинение в божий вид, отдам художнику. Летом, я полагаю, вы будете держать свое первое печатное детище в руках. Если, конечно, дадут бумагу, если в типографии ничего не стрясется, если не сократят план и тэ дэ, и тэ пэ. Но я вот о чем хотела бы поговорить с вами, на будущее. Судя по прессе, вы упорно продолжаете работать, печатаетесь, хотя и нечасто, но злободневно, да и тема-то у вас актуальная – ми-ли-цейская!

– Человеческая, Октябрина Перфильевна.

– Что вы сказали? Ваше право так думать. А если откровенно – до человеческих, тем более общечеловеческих, проблем вам еще ой как далеко! Как говорил Гёте: «Унеррайхбар ви дер химмель». Высоко и недоступно, как небо.

Что-то не встречал Сошнин у великого немецкого поэта подобного высказывания. Видать, Сыроквасова в суетности жизни спутала Гёте с кем-то или неточно его процитировала.

– Вы еще не усвоили толком, что такое фабула, а без нее, извините, ваши милицейские рассказики – мякина, мякина с обмолоченного зерна. А уж ритм прозы, ее, так сказать, квинтэссенция – это за семью печатями. Есть еще форма, вечно обновляющая, подвижная форма…

– Что такое форма – я знаю.

– Что вы сказали? – очнулась Сыроквасова. При вдохновенной проповеди она закрыла глаза, насорила пепла на стекло, под которым красовались рисунки ее гениальных детей, мятая фотография заезжего поэта, повесившегося по пьянке в гостинице три года назад и по этой причине угодившего в модные, почти святые ряды преставившихся личностей. Пепел насорился на подол сарафана, на стул, на пол, да еще сарафан пепельного цвета, и вся Сыроквасова вроде бы засыпана пеплом или тленом времени.

– Я сказал, что знаю форму. Носил ее.

– Я не милицейскую форму имела в виду.

– Не понял вашей тонкости. Извините. – Леонид поднялся, чувствуя, что его начинает захлестывать бешенство. – Если я вам более не нужен, позволю себе откланяться.

– Да-да, позволяйте, – чуть смешалась Сыроквасова и перешла на деловой тон: – Аванс вам в бухгалтерии выпишут. Сразу шестьдесят процентов. Но с деньгами у нас, как всегда, плохо.

– Спасибо. Я получаю пенсию. Мне хватает.

– Пенсию? В сорок лет?!

– Мне сорок два, Октябрина Перфильевна.

– Какой это возраст для мужчины? – Как и всякое вечно раздраженное существо женского рода, Сыроквасова спохватилась, завиляла хвостом, пробовала сменить язвительность тона на полушутливую доверительность.

Но Сошнин не принял перемен в ее тоне, раскланялся, выбрел в полутемный коридор.

– Я подержу дверь открытой, чтобы вы не убились! – крикнула вслед Сыроквасова.

Сошнин ей не ответил, вышел на крыльцо, постоял под козырьком, украшенным по ободку старинными деревянными кружевами. Искрошены они скучающими рукосуями, будто ржаные пряники. Подняв воротник утепленного милицейского плаща, Леонид втянул голову в плечи и шагнул под бесшумную наволочь, словно в провальную пустыню. Он зашел в местный бар, где постоянные клиенты встретили его одобрительным гулом, взял рюмку коньяку, выпил ее махом и вышел вон, чувствуя, как черствеет во рту и теплеет в груди. Жжение в плече как бы стиралось теплотою, ну а к боли в ноге он как будто привык, пожалуй что просто примирился с нею.

«Может, еще выпить? Нет, не надо, – решил он, – давно не занимался этим делом, еще захмелею…»

Он шел по родному городу, из-под козырька мокрой кепки, как приучила служба, привычно отмечал, что делалось вокруг, что стояло, шло, ехало. Гололедица притормозила не только движение, но и самое жизнь. Люди сидели по домам, работать предпочитали под крышей, сверху лило, хлюпало всюду, текло, вода бежала не ручьями, не речками, как-то бесцветно, сплошно, плоско, неорганизованно: лежала, кружилась, переливалась из лужи в лужу, из щели в щель. Всюду обнажился прикрытый было мусор: бумага, окурки, раскисшие коробки, трепыхающийся на ветру целлофан. На черных липах, на серых тополях лепились вороны и галки, их шевелило, иную птицу роняло ветром, и она тут же слепо и тяжело цеплялась за ветку, сонно, со старческим ворчанием мостилась на нее и, словно подавившись косточкой, клекнув, смолкала.

И мысли Сошнина под стать погоде медленно, загустело едва шевелились в голове, не текли, не бежали, а вот именно вяло шевелились, и в этом шевелении ни света дальнего, ни мечты, одна лишь тревога, одна забота: как дальше жить?

Ему было совершенно ясно: в милиции он отслужил, отвоевался. Навсегда! Привычная линия, накатанная, одноколейная – истребляй зло, борись с преступниками, обеспечивай покой людям, – разом, как железнодорожный тупик, возле которого он вырос и отыграл детство свое «в железнодорожника», оборвалась. Рельсы кончились, шпалы, их связующие, кончились, дальше никакого направления, никакого пути нет, дальше вся земля, сразу, за тупиком, – иди во все стороны, или вертись на месте, или сядь на последнюю в тупике, истрескавшуюся от времени, уже и не липкую от пропитки, выветренную шпалу и, погрузившись в раздумье, дремли иль ори во весь голос: «Сяду я за стол да подумаю, как на свете жить одинокому…»

Как на свете жить одинокому? Трудно на свете жить без привычной службы, без работы, даже без казенной амуниции и столовой, надо даже об одежонке и еде хлопотать, где-то стирать, гладить, варить, посуду мыть.

Но не это, не это главное, главное – как быть да жить среди народа, который делился долгое время на преступный мир и непреступный мир. Преступный, он все же привычен и однолик, а этот? Каков он в пестроте своей, в скопище, суете и постоянном движении? Куда? Зачем? Какие у него намерения? Каков норов? «Братцы! Возьмите меня! Пустите к себе!» – хотелось закричать Сошнину сперва вроде бы в шутку, поерничать привычно, да вот закончилась игра. И обнаружилась, подступила вплотную житуха, будни ее, ах, какие они, будни-то, у людей будничные.


Сошнин хотел зайти на рынок, купить яблок, но возле ворот рынка с перекосившимися фанерными буквами на дуге: «Добро пожаловать» корячилась и привязывалась к прохожим пьяная женщина по прозванию Урна. За беззубый, черный и грязный рот получила прозвище, уже и не женщина, какое-то обособленное существо со слепой, полубезумной тягой к пьянству и безобразиям. Была у нее семья, муж, дети, пела она в самодеятельности железнодорожного ДК под Мордасову – все пропила, все потеряла, сделалась позорной достопримечательностью города Вейска. В милицию ее уже не брали, даже в приемнике-распределителе УВД, который в народе зовется «бичевником», а в старые грубые времена звался тюрьмой для бродяг, не держали, из вытрезвителя гнали, в дом престарелых не принимали, потому что она была старой лишь на вид. Вела она себя в общественных местах срамно, стыдно, с наглым и мстительным ко всем вызовом. С Урной невозможно и нечем бороться, она хоть и валялась на улице, спала по чердакам и на скамейках, не умирала и не замерзала.


А-ах, мой вессе-олай смех
Всегда имел успех… -

хрипло орала Урна, и моросью, стылой пространственностью не вбирало ее голоса, природа как бы отделяла, отталкивала от себя свое исчадье. Сошнин прошел рынок и Урну стороной. Все так же текло, плыло, сочилось мозглой пустотой по земле, по небу, и не было конца серому свету, серой земле, серой тоске. И вдруг посреди этой беспросветной, серой планеты произошло оживление, послышались говор, смех, на перекрестке испуганно кхекнула машина.

По широкой, осенью лишь размеченной улице, точнее, по проспекту Мира, по самой его середке, по белым пунктирам разметки неспешно следовала пегая лошадь с хомутом на шее, изредка охлестываясь мокрым, форсисто подстриженным хвостом. Лошадь знала правила движения и цокала подковами, как модница импортными сапожками, по самой что ни на есть нейтральной полосе. И сама лошадь, и сбруя на ней были прибраны, ухожены, животное совершенно не обращало ни на кого и ни на что внимания, неспешно топая по своим делам.

Народ единодушно провожал лошадь глазами, светлел лицами, улыбался, сыпал вослед коняге реплики: «Наладила от скупого хозяина!», «Сама пошла сдаваться на колбасу», «Не-е, в вытрезвитель – там теплей, нежели в конюшне», «Ничего подобного! Идет докладывать супружнице Лаври-казака насчет его местонахождения»…

Сошнин тоже заулыбался из-под воротника, проводил лошадь взглядом – она шла по направлению к пивзаводу. Там ее конюшня. Хозяин ее, коновозчик пивзавода Лавря Казаков, в народе – Лавря-казак, старый гвардеец из корпуса генерала Белова, кавалер трех орденов Славы и еще многих боевых орденов и медалей, развез по «точкам» ситро и прочие безалкогольные напитки, подзасел с мужичками на постоянной «точке» – в буфете Сазонтьевской бани – потолковать о прошлых боевых походах, о современных городских порядках, про лютость баб и бесхарактерность мужиков, лошадь же разумную свою, чтоб не мокло и не дрогло животное под небом, пустил своим ходом на пивзавод. Вся вейская милиция, да и не только она, все коренные жители Вейска знали: где стоит пивзаводская телега, там ведет беседы и отдыхает Лавря-казак. А лошадь у него ученая, самостоятельная, все понимает и пропасть себе не даст.

Вот уж и сместилось что-то в душе, и погода дурная не так уж гнетуща, порешил Сошнин, привыкнуть пора – родился здесь, в гнилом углу России. А посещение издательства? Разговор с Сыроквасовой? Да шут с ней! Ну, дура! Ну, уберут ее когда-нибудь. Книжка ж и в самом деле не ахти – первая, наивная, шибко замученная подражательностью, да и устарела она за пять лет. Следующую надо делать лучше, чтобы издавать помимо Сыроквасовой; может, и в самой Москве…


Сошнин купил в гастрономе батон, банку болгарского компота, бутылку молока, курицу, если это скорбно зажмуренное, иссиня-голое существо, прямо из шеи которого, казалось, торчало много лап, можно назвать курицей. Но цена прямо-таки гусиная! Однако и это не предмет для досады. Супу вермишельного сварит, хлебнет горяченького и, глядишь, после сытного обеда по закону Архимеда, под монотонную капель из батареи, под стук старых настенных часов – не забыть бы завести, – под шлепанье дождя полтора-два часа почитает всласть, потом соснет и на всю ночь за стол – творить. Ну, творить не творить, но все же жить в каком-то обособленном, своим воображением созданном мире.

Жил Сошнин в новом железнодорожном микрорайоне, но в старом двухэтажном деревянном доме под номером семь, который забыли снести, после забытье узаконили, подцепили дом к магистрали с теплой водой, к газу, к сточным трубам, – построенный в тридцатых годах по нехитрому архитектурному проекту, с внутренней лестницей, делящей дом надвое, с острым шалашиком над входом, где была когда-то застекленная рама, чуть желтый по наружным стенам и бурый по крыше дом скромно жмурился и покорно уходил в землю между глухими торцами двух панельных сооружений. Достопримечательность, путевая веха, память детства и добрый приют людей. Жители современного микрорайона ориентировали приезжих людей и себя по нему, деревянному пролетарскому строению: «Как пойдешь мимо желтого домика…»

Сошнин любил родной свой дом или жалел – не понять. Наверное, и любил, и жалел, потому что в нем вырос и никаких других домов не знал, нигде, кроме общежитий, не живал. Отец его воевал в кавалерии и тоже в корпусе Белова, вместе с Лаврей-казаком, Лавря – рядовым, отец – комвзвода. С войны отец не вернулся, погиб во время рейда кавкорпуса по тылам врага. Мать работала в технической конторе станции Вейск в большой, плоской, полутемной комнате и жила вместе с сестрой в этом вот домике, в квартире номер четыре, на втором этаже. Квартира состояла из двух квадратных комнаток и кухни. Два окна одной комнатки выходили на железнодорожную линию, два окна другой комнатки – во двор. Квартиру когда-то дали молодой семье железнодорожников, сестра мамы его, Сошнина тетка, приехала из деревни возиться с ним, он ее помнил и знал больше матери оттого, что в войну всех конторских часто наряжали разгружать вагоны, на снегоборьбу, на уборку урожая в колхозы, дома мать бывала редко, за войну надорвалась, на исходе войны тяжело простудилась, заболела и умерла.

Они остались вдвоем с теткой Липой, которую Леня, ошибившись еще в раннем возрасте, назвал Линой, да так Линой она и закрепилась в его памяти. Тетка Лина пошла по стопам сестры и заняла ее место в технической конторе. Жили они, как и все честные люди их поселка, соседством, картофельным участком за городом, от получки до получки дотягивали с трудом. Иногда, если случалось справить обнову или погулять в праздник, – и не дотягивали. Тетка замуж не выходила и не пробовала выходить, повторяя: «У меня Леня». Но погулять широко, по-деревенски шумно, с песнями, переплясами, визгом любила.


Кто? Что сотворил с этой чистой, бедной женщиной? Время? Люди? Поветрие? Пожалуй, что и то, и другое, и третье. В той же конторе, на той же станции она перешла за отдельный стол, за перегородку, потом ее перевели аж «на гору», в коммерческий отдел Вейского отделения дороги. Начала тетя Лина приносить домой деньги, вино, продукты, сделалась взвинченно-веселой, запаздывала домой с работы, пробовала форсить, подкрашиваться. «Ох, Ленька, Ленька! Пропаду я – и ты пропадешь!..» Тетке звонили кавалеры. Ленька, бывало, возьмет трубку и, не здороваясь, грубо спрашивает: «Кого надо?» – «Липу». – «Нету у нас такой!» – «Как это нет?» – «Нет, и все!» Тетя скребнет по трубке лапкой: «Мне это, мне…» – «Ах, вам тетю Лину? Так бы и сказали!.. Да, пожалуйста! Всегда пожалуйста!» И не сразу, а потиранив тетю, передаст ей трубку. Та ее в горсточку зажмет: «Зачем звонишь? Я же говорила, потом… Потом-потом! Когда-когда?..» И смех, и грех. Опыта-то никакого, возьмет и проболтается: «Когда Леня в школу уйдет».

Леня уже подросток, с гонором уже: «Я и сейчас могу уйти! На сколько, подскажи, и бу сделано…» – «Да ну тебя, Леня! – пряча глаза, зардеется тетка. – Из конторы звонят, а ты бог весть что…»

Он ее усмешкой разил и взглядом презрительным испепелял, особо когда тетя Лина забывалась: отставит стоптанный тапочек, переплетет ногу ногой, вытянется на носочке – этакая фифа-десятиклассница в общественном автомате глазки показывает и «ди-ди-ди, ди-ди-ди…». Паренечку ж как раз пол мести надо, и он обязательно веником ножку тете поправит, на место ее водворит или дурашливо запоет ломким басом: «Уйми-и-и-итесь, волнения страсти».

Всю жизнь добрая женщина с ним и для него жила, как же он мог ею с кем-то делиться? Современный же мальчик! Эгоист же!

Возле здания областного управления внутренних дел, облицованного почему-то керамической плиткой, завезенной аж с Карпат, но красивей от этого не ставшего, даже как бы еще более помрачневшего, в «Волге» вишневого цвета, навалившись на дверь, дремал шофер Ванька Стригалев в кожанке и кроличьей шапке – тоже очень интересный человек: он мог в машине просидеть сутки, не читая, о чем-то медленно думая. Сошнину доводилось вместе с работниками УВД, дядей Пашей и его другом, старцем Аристархом Капустиным, ездить на рыбалку, и многие даже чувство неловкости испытывали оттого, что молодой парень с бакенбардами сидит целый день в машине и ждет рыбаков. «Ты бы хоть почитал, Ваня, журналы, газетки или книгу». – «А чё их читать-то? Чё от их толку?» – скажет Ваня, сладко зевнет и платонически передернется.

Вон и дядя Паша. Он всегда метет. И скребет. Снегу нет, смыло, так он воду метет, за ворота увэдэвского двора ее выгоняет, на улицу. Мести и долбить – это не самоглавнейшее для дяди Паши действие. Был он совершенно помешанным рыбаком и болельщиком хоккея, дворником пошел ради достижения своей цели: человек не пьющий, но выпивающий, на хоккей и на рыбалку дядя Паша, чтобы не разорять пенсию, не рвать ее на части, прирабатывал дворницкой метлой – на «свои расходы», пенсию же отдавал в надежные руки жены. Та каждый раз с расчетом и выговором выдавала ему «воскресные»: «Ето тебе, Паша, пятерик на рыбалку, ето тебе трояк – на коккей твой клятый».

В УВД держалось еще несколько лошадей и маленькая конюшня, которою ведал дяди-Пашин друг, старец Аристарх Капустин. Вдвоем они подкопали родную милицию, дошли до горячих труб, до теплоцентрали, проложенной в здание УВД, навалили на эти трубы конского назьма, земли, перегноя, замаскировали сверху плитами шифера – и таких червей плодили круглый год в подкопе, что за наживку их брали на любой транспорт, даже начальственный. С начальством дядя Паша и старец Аристарх Капустин ездить не любили. Они уставали от начальства и от жен в повседневной жизни, хотели на природе быть совершенно свободными, отдохнуть, забыться от тех и от других.

Старики выходили в четыре часа на улицу, становились на перекрестке, опершись на пешни, и скоро машина, чаще всего кузовная, накрытая брезентом или ящиком из фанеры, притормаживала и как бы слизывала их с асфальта – чьи-то руки подхватывали стариков, совали их за спины, в гущу народа. «А-а, Паша! А-а, Аристаша? Живы еще?» – раздавались возгласы, и с этого момента бывалые рыбаки, попав в родную стихию, распускались телом и душой, говорили о «своем» и со «своими».

У дяди Паши вся правая кисть была в белых шрамах, и к этим дяди-Пашиным шрамам рыбаки, да и не одни только рыбаки, но и остальная общественность города, относились, быть может, еще почтительней, чем к его боевым ранениям.

Массовый рыбак подвержен психозу, он волнами плещется по водоему, долбит, вертит, ругается, вспоминает прежние рыбалки, клянет прогресс, погубивший рыбу, сожалеет о том, что не поехал на другой водоем.

Не такой рыбак дядя Паша. Он припадет к одному местечку и ждет милостей от природы, хотя и мастер в рыбалке не последний, худо-бедно, на ушицу всегда привозит, случалось, и полную шарманку-ящик, мешок и рубаху нижнюю, по рукавам ее завязавши, набивал рыбой дядя Паша – все тогда управление уху хлебало, особенно низовой аппарат, всех наделял рыбой дядя Паша. Старец Аристарх Капустин, тот поприжимистей, тот рыбку вялил меж рам в своей квартире, затем, набивши карманы сушенкой, являлся в буфет Сазонтьевской бани, стучал рыбкой по столу – и всегда находились охотники потискать зубами солененькое и поили старца Аристарха Капустина дармовым пивом.


Про дядю Пашу рассказывали каверзную небыль, которой он и сам, однако, одобрительно посмеивался. Будто припал он к лунке, но всякий мимо проходящий рыбак пристает: «Как клев?» Молчит дядя Паша, не отвечает. Его тормошат и тормошат! Не выдержал дядя Паша, выплюнул из-за щеки живых червяков и заругался: «Всю наживку с вами заморозишь!..»

Верного связчика его, старца Аристарха Капустина, одной весной подхватила прихоть поиска – вечером хлынула большая, втекающая в Светлое озеро река, поломала, наторосила лед, мутной, кормной волной подпятила рыбу к середине озера. Сказывали, с вечера, почти в темноте уже, начал брать сам – матерый судак, и местные рыбаки крепко обрыбились. Но к утру граница мутной воды сместилась и куда-то, еще дальше, отпятилась рыба. А куда? Озеро Светлое в ширину пятнадцать верст, в длину – семьдесят. Шипел на связчика Аристарха Капустина дядя Паша: «Нишкни! Сиди! Тута она будет…» Но где там! Лукавый понес старца Аристарха Капустина, как метляка, по озеру.

Полдня злился на Аристарха Капустина дядя Паша, дергал удочками сорожонку, случался крепенький окунек, два раза на ходу цеплялась за рыбешку и рвала лески щучонка. Дядя Паша спустил под лед блесну, подразнил щучонку и вывернул ее наверх – не балуй! Вот она, хищница подводного мира, плещется на вешнем льду, аж брызги летят, в пасти у нее обрывки тонких лесок с мормышками, словно вставными, блескучими зубами украшена наглая пасть. Дядя Паша не вынает мормышки, пусть попомнит, фулюганка, как разорять малоимущих рыбаков!

К полудню из разверстых врат притихшего монастыря хотя и с обветшалыми, но нетленными башенками, имеющего у въезда скромную вывеску «Школа-интернат», вышли и притащились на озеро два отрока, два братца, Антон и Санька, девяти и двенадцати лет. «Сбегли они с последних уроков», – догадался дядя Паша, но не осудил мальцов – учиться им еще долго, может, всю жизнь, весенняя же рыбалка – праздничная пора, мелькнет – не заметишь. Большую в тот день драму пережили вместе с дядей Пашей отроки. Только-только уселись парни подле удочек, как у одного из них взялась и сошла уже в лунке крупная рыбина. Сошла у младшенького, он горько заплакал. «Ничего, ничего, парняга, – напряженным шепотом утешал его дядя Паша, – будет наша! Никуда не денется! На тебе конфетку и ишшо крендель городской, с маком».

Дядя Паша все предчувствовал и рассчитал: к полудню к мутной воде, где кормятся планктоном снеток и другая мелкая рыбешка, в озеро еще дальше протолкнется река, пронесет муть и подвалит на охоту крупный «хычник». Отряды рыбаков, зверски бухающие пешнями, грохающие сапогами, оглашающие окрестности матом, ее, пугливую и чуткую рыбу, не переносящую отборного мата, отгонят в «нейтральную полосу», стало быть, сюда вот, где вместе с отроками с самого раннего утра, не сказав – ни единого! – бранного слова, терпит и ждет ее дядя Паша!

И расчет его стратегический полностью подтвердился, терпение его и скромность в выражениях были вознаграждены: три судака весом по кило лежали на льду и скорбно глазели в небо оловянными зрачками. Да еще самые, конечно, крупные два судака сошли! Но кто радовал независтливое сердце дяди Паши, так это малые рыбаки – отроки Антон и Санька. Они тоже достали по два судака на свои утильные, из ружейного патрона склепанные блесны. Младшенький кричал, смеялся, снова и снова рассказывал о том, как клюнуло, как он попер!.. Дядя Паша растроганно его поощрял: «Ну вот! А ты – плакать? В жизни завсегда так: то клюет, то не клюет…»

Тут и случилось такое, что в смятение ввело не только рыбаков, но почти все приозерное население, да и часть города Вейска сотрясло героическое событие.

Снедаемый сатаной, рыбацким ли диаволом, дядя Паша, чтоб не стучать пешней, сдвинулся на ребячьи лунки, просверленные ледорубом. И только опустил свою знаменитую, под снетка излаженную блесну, как ее пробным толчком щипнуло, затем долбануло, да так, что он – уж какой опытный рыбак! – едва удержал в руке удочку! Долбануло, надавило, повело в глыбь озерных вод.

Судачина на семь килограммов и пятьдесят семь граммов – это было потом с аптекарской точностью вывешано – застрял в узкой лунке. Дядя Паша, плюхнувшись на брюхо, сунул руку в лунку и зажал рыбину под жабры. «Бей!» – скомандовал он отрокам, мотая головой на пешню. Старший отрок прыгнул, схватил пешню, замахнулся и замер: как «бей»?! А рука? И тогда закаленный фронтовик, бешено вращая глазами, гаркнул: «А как на войне!» И бедовый парнишка, заранее вспотев, начал раздалбливать лунку.

Скоро лунку прошило красными ниточками крови. «Вправо! Лево! В заступ! В заступ бери! В заступ! Леску не обрежь…» – командовал дядя Паша. Полная лунка крови была, когда дядя Паша вынул из воды и бросил на лед уже вялое тело рыбины. И тут же, взбрыкнув кореженными ревматизмом ногами, заплясал, заорал дядя Паша, да скоро опомнился и, чакая зубами, отворил шарманку, сунул ребятам флягу с водкой, приказал растирать занемелую руку, обезвреживать раны.

Дорогие друзья, программа «Сто лет — сто книг» добралась до 1986 года, до маленького романа Виктора Астафьева «Печальный детектив».

Надо сказать, что как было у России две оттепели, условно говоря, 1953-1958 и 1961-1964, так было и две перестройки, советская и постсоветская. Условно говоря, их делят на перестройку и гласность, или даже есть другое деление — гласность и свобода слова. Сначала перестройка была объявлена, гласность наступила только потом. Сначала осторожно начали возвращать забытых русских классиков, Гумилева, например, стали печатать «Несвоевременные мысли» Горького, письма Короленко, потом постепенно стали касаться и современности. И вот первыми двумя текстами о современности, нашумевшими и многое определившими, были повесть Распутина «Пожар» и роман Астафьева «Печальный детектив».

Надо сказать, что роман Астафьева сыграл в его судьбе довольно печальную роль. Одна из лучших его книг, а по моим ощущениям, так и лучшая, до романа «Прокляты и убиты», была какое-то время, не скажу, что травима, не скажу оклеветана, но дала повод для очень печальных и очень мрачных эпизодов, почти до травли, которой Астафьев подвергался. Причина была в том, что в рассказе «Ловля пескарей в Грузии» и, соответственно, потом в «Печальном детективе», находили ксенофобские выпады. Рассказ про ловлю пескарей, или карасей, сейчас я точно не припомню, считался грузинофобским, антигрузинским, а роман «Печальный детектив» содержал упоминание «еврейчат», которое историку Натану Эйдельману не понравилось, и он написал Астафьеву яростное письмо.

Письмо было корректным, ярость там таилась в глубине. Они вступили в переписку, переписка эта широко ходила по рукам, и Астафьев в ней предстал, может быть, несколько раздражительным, может быть, хватающим через край, но в общем, он там выглядел антисемитом, которым он в жизни, конечно, не являлся. Настоящие антисемиты радостно этим воспользовались, пытались Астафьева притянуть к себе, но ничего из этого не вышло. Астафьев остался тем абсолютно честным и одиноким художником, который, в общем, ни к кому не примыкал и до конца жизни продолжал говорить вещи, ссорившие его то с одними, то с другими. Но во всяком случае, сделать из него такого русопята-антисемита не получилось.

Конечно, «Печальный детектив» — это книга никак не о еврейском вопросе и не о перестройке, это книга о русской душе. И вот в чем ее удивительная особенность: тогда, в начале первой перестройки, Советский Союз еще искал пути спасения, он не был еще обречен, никто не считал его однозначно проигравшим, однозначно подлежавшим, скажем так, исторической утилизации, стояли на доске неочевидные варианты продолжения. Кто бы что сегодня ни говорил об обреченности советского проекта, я хорошо помню, что в 1986 году эта обреченность еще была не очевидна. Вот в 1986 году Союз еще не отпевали, не хоронили, никто не знал, что ему осталось пять лет, а пытались найти пути спасения. И Астафьев, со своим уникальным чутьем, был единственным человеком, предложившим образ нового героя — героя, который может как-нибудь удержать на себе эту расползающуюся страну.

И вот его главный герой, этот Леонид Сошнин, этот печальный детектив, милиционер, которому 42 года, и который со второй группой инвалидности отправлен на пенсию, он начинающий писатель, пытается какие-то рассказики в Москве в тоненьких милицейских журналах печатать, сейчас у него, может быть, выйдет книга на родине. Он живет в Вейске, он однажды чуть не потерял ногу, когда от пьяного водителя грузовика спасал население родного города, мчался этот грузовик, и многих успел сбить, и он с трудом принял решение о ликвидации, решение о том, чтобы пристрелить этого водилу пьяного, но тот успел толкнуть милицейский грузовик, и герою чуть не ампутировали ногу. Потом, после этого, кое-как он вернулся в строй, его долго мучают дознаниями, почему он стрелял, хотя стрелял его напарник, оправдано ли было применение оружия.

Он еще какое-то время служит, а потом в результате он спасает старух, которых запер в избе местный алкоголик и грозит поджечь сарай, если они ему не дадут десять рублей на опохмелку, а у них нет десяти рублей. И тогда этот Леонид врывается в эту деревню, бежит к сараю, но поскальзывается на навозе, и тогда алкаш успевает всадить в него вилы. После этого его чудом откачали, и, конечно, после этого он служить не может, отправлен на пенсию со второй группой инвалидности.

Еще у него есть жена Лерка, с которой он познакомился, когда с нее за киоском снимали джинсы, он чудом ее успел спасти. Есть дочь Ленка, которую он очень любит, но Лерка после очередной ссоры от него уходит, потому что денег нет в доме. Потом она возвращается, и заканчивается все почти идиллически. Ночью этого Леонида будит дикий ор девчонки с первого этажа, потому что ее бабка-старуха померла, но не от передоза, а от перепоя, и на поминках по этой бабке возвращаются Лерка с Ленкой. И в жалкой хибаре, в жалкой квартире этого Сошнина они засыпают, а он сидит над листом чистой бумаги. Вот этой довольно жалкой идиллией заканчивается роман.

От чего гибнут в этом романе люди, постоянно? Не только от пьянства, не только от несчастных случаев, от небрежения собственной жизнью, не только от дикой взаимной злобы. Гибнут они от того, что озверение всеобщее, утрата смысла, они дошли до апогея, жить незачем. Незачем друг друга беречь, незачем работать, незачем все делать, вот это…

Понимаете, я сейчас тут недавно посмотрел на одном кинофестивале большую подборку современных российских картин. Все это выглядит как прямая экранизация эпизодов из «Печального детектива». У нас был кратковременный период, когда вместо «чернухи» стали снимать истории про бандитов, потом мелодрамы, потом сериалы, сейчас опять вот эта дикая волна «чернухи». Я не в претензии, потому что, слушайте, а что еще показывать?

И вот Астафьев впервые развернул перед читателем всю панораму перестроечных сюжетов. Там спились, здесь выгнали с работы, здесь инвалиду нечем прирабатывать, здесь одинокая старуха. И страшная мысль там, которую этот Леонид все время думает: почему же мы друг другу настолько звери? Это то, что у Солженицына было высказано потом, спустя многие годы, в книге «Двести лет вместе» — «мы, русские, друг другу хуже собак». Почему это так? Почему полностью отсутствует вот эта, какая бы то ни было, внутренняя солидарность? Почему нет ощущения, что живущий рядом с тобой человек, он твой все-таки соплеменник, сверстник, сродник, он брат твой, в конечном итоге?

И, к сожалению, остается надеяться только на совесть таких людей, как этот Леонид, этот бывший оперативник. Откуда она у него там, не очень понятно. Он рос сиротой, отец не вернулся с войны, мать заболела и умерла. Воспитывает его тетя Липа, которую он называет тетей Линой. Потом посадили ее по ложному обвинению, она недолго после этого прожила, когда освободилась. И в результате он достался другой тетке, а эту, другую тетку, младшую сестру в семье, когда он уже был молодым оперативником, ее изнасиловали четверо подонков пьяных, он хотел их перестрелять, но не дали ему. И она, вот поразительный эпизод, когда их посадили, она плачет, что сломала жизнь четырем молодым парням. Вот эта, такая несколько юродивая доброта, как у солженицынской Матрены, которую этот герой совершенно не может понять, он все обзывает ее старой дурой, когда она по ним плачет.

Вот, может быть, на этом странном пересечении доброты, доходящей до юродства, и чувства долго, доходящего до фанатизма, которое сидит вот в этом герое, наверное, вот на этом пересечении и удерживается русский характер. Но книга Астафьева о том, что этот характер погиб, что его убили. Книга эта воспринимается, как ни странно, не как надежда, а как реквием. И Астафьев, в одной из последних записей в своем, наверное, духовном завещании, говорил: «Я пришел в мир добрый, полный тепла и смысла, а ухожу из мира полного холода и злобы. Мне нечего сказать вам на прощание». Вот это страшные слова, я позднего Астафьева видел, знал, говорил с ним, и вот это чувство отчаяния, которое в нем сидело, нельзя ничем было замаскировать. Вся надежда, все упование было вот на этих героев.

Кстати говоря, я его спросил тогда: «“Печальный детектив” производит впечатление все-таки некоторого сгущения, некоторого преувеличения. Ужель такое было?». Он говорит: «Там нет ни единого эпизода, которого не было. Все, в чем меня упрекают, все, что говорят, я выдумал, это было на моих глазах». И действительно, да, это, наверное, было, потому что некоторых вещей не выдумаешь.

Астафьев напоследок, в последние свои годы, это очень редкий случай, достиг невероятной творческой высоты. Он написал все, о чем мечтал, что хотел, он сказал всю правду и о времени, и о народе, среди которого жил. И, к сожалению, я боюсь, что его диагноз сегодня подтверждается, сегодня тот Леонид, на котором все держится, тот печальный детектив, дважды раненный, едва не убитый и всеми брошенный, он продолжает еще удерживать на себе, на единственной, кстати, реальной вертикали, продолжает удерживать на себе всю тяжесть русской жизни. Но насколько его хватит, я не знаю, кто придет ему на смену, пока непонятно. Есть какая-то надежда на новое прекрасное поколение, но связывают ли они с Россией свою жизнь, сказать очень трудно.

О чем нельзя не упомянуть здесь, так это невероятная пластика, невероятные изобразительные силы этого астафьевского романа. Когда его читаешь, то вот это зловоние, этот риск, этот ужас ощущаешь всей кожей. Там сцена есть такая, когда Сошнин приходит домой из издательства, где его только что чуть не бортанули, но сказали, что, может, будет у него книга, он идет в отвратительном настроении есть свой холостяцкий обед, и на него нападают трое глумящихся пьяных подростков. Они именно глумятся, они говорят, что ты, невежливый, извинись перед нами. И это выбешивает его, он вспоминает все, чему его учили в милиции, и начинает их молотить, и одного отшвыривает так, что тот отлетает башкой об угол батареи. И звонит он сам в милицию и говорит, что там, похоже, у одного черепушка раскололась, злодея не ищите, это я.

Но оказалось, что там ничего не раскололось, кончилось для него все сравнительно благополучно, но описание этой драки, этих глумящихся типов… Вот потом, когда Астафьев написал рассказ «Людочка», про эту же глумящуюся пьяную сволочь, которой столько расплодилось, я думаю, что и Распутин такой силы и ярости не достигал. Но эта книга, которая вся просто сияет от белого каления, от внутренней дрожи, ярости, ненависти, которая в ней есть, потому что это человек, действительно, воспитанный добрыми людьми, людьми долга, и вдруг перед ним те, для кого вообще никаких нравственных правил нет, для каких есть только одно наслаждение — демонстративно хамить, глумиться, переступать все время границу, отделяющую зверя от человека. Вот этот цинизм дикий и этот постоянный запах дерьма и рвоты, который преследует героя, это долго потом не отпускает читателя. Это написано с такой силой изобразительной, что поневоле задумаешься.

Понимаете, принято ведь такое представление о русской литературе как о доброй, любящей, несколько сусальной, такой, как писал, помните, Георгий Иванов, «сентиментальное онанирующее русское сознание». На самом деле, конечно, русская литература лучшие свои страницы писала кипящей желчью. Это было у Герцена, это было у Толстого, это было у страшного, ледяного насмешника Тургенева, у Салтыкова-Щедрина. Уж сколько этого было у Достоевского, чего и говорить. Сама по себе доброта — хороший стимул, но ненависть, когда она подмешана в чернила, она тоже придает литературе какую-то невероятную силу.

И до сих пор свет этого романа, надо сказать, он до сих пор идет и доходит. Не только потому, что эта книга все-таки умеренно оптимистичная, все-таки в ней есть борющийся герой, но главное в ней то, что она несет в себе радость, вы не поверите, от долгого молчания, наконец разрешившегося речью. Человек терпел, терпел, и наконец сказал то, что чувствовал себя обязанным сказать. В этом смысле «Печальный детектив» — высшее достижение перестроечной литературы. И потому так жаль, что надежды Астафьева, связанные с его героем, оказались разбиты уже в самое ближайшее время, а может быть, разбиты не до конца.

Ну, а о литературе 1987 года и о романе «Дети Арбата», который отделяет гласность от свободы слова, мы поговорим в следующий раз.

Сорокадвухлетний Леонид Сошнин, бывший оперативник уголовного розыска, возвращается из местного издательства домой, в пустую квартиру, в самом дурном расположении духа. Рукопись его первой книги «Жизнь всего дороже» после пяти лет ожидания наконец-то принята к производству, но это известие не радует Сошнина. Разговор с редакторшей, Октябриной Перфильевной Сыроквасовой, которая пыталась высокомерными замечаниями унизить автора-милиционера, осмелившегося называться писателем, разбередил и без того мрачные мысли и переживания Сошнина. «Как на свете жить? Одинокому?» - думает он по дороге домой, и мысли его тяжелы.

В милиции он свое отслужил: после двух ранений Сошнин отправлен на пенсию по инвалидности. После очередной ссоры от него уходит жена Лерка, забрав с собой маленькую дочурку Светку.

Сошнин вспоминает всю свою жизнь. Он не может ответить на собственный вопрос: почему в жизни так много места горю и страданию, но всегда тесно любви и счастью? Сошнин понимает, что среди прочих непостижимых вещей и явлений ему предстоит постигать так называемую русскую душу, и начинать ему надо с самых близких людей, с эпизодов, свидетелем которых он был, с судеб людей, с которыми сталкивала его жизнь… Почему русские люди готовы пожалеть костолома и кровопускателя и не заметить, как рядом, в соседней квартире, умирает беспомощный инвалид войны?.. Почему так вольно и куражливо живется преступнику средь такого добросердечного народа?..

Чтобы хоть на минуту отвлечься от мрачных дум, Леонид представляет, как придет домой, сварит себе холостяцкий обед, почитает, поспит маленько, чтобы хватило сил на всю ночь - сидеть за столом, над чистым листом бумаги. Сошнин особенно любит это ночное время, когда он живет в каком-то обособленном, своим воображением созданном мире.

Квартира Леонида Сошнина находится на окраине Вейска, в старом двухэтажном доме, где он и вырос. Из этого дома отец уходил на войну, с которой не вернулся, здесь умерла к исходу войны и мать от тяжелой простуды. Леонид остался с сестрой матери, теткой Липой, которую с детства привык звать Линой. Тетка Лина после смерти своей сестры перешла на работу в коммерческий отдел Вейской железной дороги. Этот отдел «пересудили и пересажали разом». Тетка пыталась отравиться, но её спасли и после суда отправили в колонию. К этому времени Леня уже учился в областной спецшколе УВД, откуда его чуть и не выгнали из-за осужденной тетки. Но соседи, и главным образом однополчанин отца Лавря-казак, походатайствовали за Леонида перед областным милицейским начальством, и все обошлось.

Освободилась тетка Лина по амнистии. Сошнин уже поработал участковым в отдаленном Хайловском районе, откуда привез и жену. Тетя Лина успела перед смертью понянчить дочку Леонида, Свету, которую считала внучкой. После смерти Лины перешли Сошнины под покровительство другой, не менее надежной тетки по имени Граня, стрелочницы на маневровой горке. Тетя Граня всю жизнь занималась чужими детьми, и ещё маленький Леня Сошнин постигал в своеобразном детском саду первые навыки братства и трудолюбия.

Однажды, уже после возвращения из Хайловска, Сошнин дежурил с нарядом милиции на массовом гулянье по случаю Дня железнодорожника. Четверо упившихся до потери памяти парней изнасиловали тетю Граню, и если бы не напарник по патрулю, перестрелял бы Сошнин этих пьяных, спавших на лужайке молодцов. Их осудили, и после этого случая тетя Граня стала избегать людей. Однажды она высказала Сошнину страшную мысль о том, что, осудив преступников, тем самым погубили молодые жизни. Сошнин накричал на старуху за то, что она жалеет нелюдей, и стали они сторониться друг друга…

В грязном и заплеванном подъезде дома к Сошнину пристают трое выпивох, требуя поздороваться, а потом и извиниться за свое непочтительное поведение. Он соглашается, пытаясь охладить их пыл миролюбивыми репликами, но главный из них, молодой бугай, не успокаивается. Разгоряченные спиртным, парни набрасываются на Сошнина. Он, собравшись с силами - сказались раны, больничный «отдых», - побеждает хулиганов. Один из них при падении ударяется головой об отопительную батарею. Сошнин подбирает на полу нож, шатаясь, идет в квартиру. И сразу звонит в милицию, сообщает о драке: «Одному герою башку об батарею расколол. Если че, не искали чтоб. Злодей - я».

Приходя в себя после случившегося, Сошнин опять вспоминает свою жизнь.

Они с напарником преследовали на мотоцикле пьяного, угнавшего грузовик. Смертельным тараном грузовик мчался по улицам городка, уже оборвав не одну жизнь. Сошнин, старший по патрулю, принял решение пристрелить преступника. Его напарник выстрелил, но перед смертью водитель грузовика успел столкнуть мотоцикл преследовавших милиционеров. На операционном столе Сошнину чудом спасли от ампутации ногу. Но он остался хромым, долго и тяжело учился ходить. Во время выздоровления следователь долго и упорно мучил его разбирательством: правомерно ли было применение оружия?

Вспоминает Леонид и о том, как повстречал свою будущую жену, спасая её от хулиганов, которые пытались прямо за киоском «Союзпечать» снять с девушки джинсы. Вначале жизнь у них с Леркой шла в покое и согласии, но постепенно начались взаимные упреки. Особенно не нравились жене его занятия литературой. «Экий Лев Толстой с семизарядным пистолетом, со ржавыми наручниками за поясом…» - говорила она.

Вспоминает Сошнин о том, как один «взял» в гостинице городка залетного гастролера, рецидивиста Демона.

И наконец, вспоминает, как спившийся, вернувшийся из мест заключения Венька Фомин поставил окончательный крест на его карьере оперативника… Сошнин привез дочку к родителям жены в дальнюю деревеньку и уже собирался возвращаться в город, когда тесть сообщил ему, что в соседней деревушке пьяный мужик запер в сарае старух и грозит поджечь их, если те не выдадут ему десять рублей на опохмелье. Во время задержания, когда Сошнин поскользнулся на навозе и упал, испуганный Венька Фомин и всадил в него вилы… Сошнина едва довезли до больницы - и едва миновал он верной смерти. Но второй группы инвалидности и выхода на пенсию миновать не удалось.

Ночью Леонида будит ото сна страшный вопль соседской девчонки Юльки. Он спешит в квартиру на первом этаже, где Юлька живет со своей бабкой Тутышихой. Выпив бутылку рижского бальзама из гостинцев, привезенных Юлькиным отцом и мачехой из прибалтийского санатория, бабка Тутышиха уже спит мертвым сном.

На похоронах бабки Тутышихи Сошнин встречает свою жену с дочкой. На поминках они сидят рядом.

Лерка со Светой остаются у Сошнина, ночью он слышит, как за перегородкой сопит носом дочь, и чувствует, как рядом, несмело к нему прижавшись, спит жена. Он поднимается, подходит к дочери, поправляет у нее подушку, прижимается щекой к её голове и забывается в каком-то сладком горе, в воскрешающей, животворящей печали. Леонид идет на кухню, читает «Пословицы русского народа», собранные Далем, - раздел «Муж и жена» - и удивляется мудрости, заключенной в простых словах.

«Рассвет сырым, снежным комом вкатывался уже в кухонное окно, когда насладившийся покоем среди тихо спящей семьи, с чувством давно ему неведомой уверенности в свои возможности и силы, без раздражения и тоски в сердце Сошнин прилепился к столу, поместил в пятно света чистый лист бумаги и надолго замер над ним».

Сорокадвухлетний Леонид Сошнин, бывший оперативник уголовного розыска, возвращается из местного издательства домой, в пустую квартиру, в самом дурном расположении духа. Рукопись его первой книги «Жизнь всего дороже» после пяти лет ожидания наконец-то принята к производству, но это известие не радует Сошнина. Разговор с редакторшей, Октябриной Перфильевной Сыроквасовой, которая пыталась высокомерными замечаниями унизить автора-милиционера, осмелившегося называться писателем, разбередил и без того мрачные мысли и переживания Сошнина. «Как на свете жить? Одинокому?» - думает он по дороге домой, и мысли его тяжелы.

В милиции он свое отслужил: после двух ранений Сошнин отправлен на пенсию по инвалидности. После очередной ссоры от него уходит жена Лерка, забрав с собой маленькую дочурку Светку.

Сошнин вспоминает всю свою жизнь. Он не может ответить на собственный вопрос: почему в жизни так много места горю и страданию, но всегда тесно любви и счастью? Сошнин понимает, что среди прочих непостижимых вещей и явлений ему предстоит постигать так называемую русскую душу, и начинать ему надо с самых близких людей, с эпизодов, свидетелем которых он был, с судеб людей, с которыми сталкивала его жизнь… Почему русские люди готовы пожалеть костолома и кровопускателя и не заметить, как рядом, в соседней квартире, умирает беспомощный инвалид войны?.. Почему так вольно и куражливо живется преступнику средь такого добросердечного народа?..

Чтобы хоть на минуту отвлечься от мрачных дум, Леонид представляет, как придет домой, сварит себе холостяцкий обед, почитает, поспит маленько, чтобы хватило сил на всю ночь - сидеть за столом, над чистым листом бумаги. Сошнин особенно любит это ночное время, когда он живет в каком-то обособленном, своим воображением созданном мире.

Квартира Леонида Сошнина находится на окраине Вейска, в старом двухэтажном доме, где он и вырос. Из этого дома отец уходил на войну, с которой не вернулся, здесь умерла к исходу войны и мать от тяжелой простуды. Леонид остался с сестрой матери, теткой Липой, которую с детства привык звать Линой. Тетка Лина после смерти своей сестры перешла на работу в коммерческий отдел Вейской железной дороги. Этот отдел «пересудили и пересажали разом». Тетка пыталась отравиться, но её спасли и после суда отправили в колонию. К этому времени Леня уже учился в областной спецшколе УВД, откуда его чуть и не выгнали из-за осужденной тетки. Но соседи, и главным образом однополчанин отца Лавря-казак, походатайствовали за Леонида перед областным милицейским начальством, и все обошлось.

Освободилась тетка Лина по амнистии. Сошнин уже поработал участковым в отдаленном Хайловском районе, откуда привез и жену. Тетя Лина успела перед смертью понянчить дочку Леонида, Свету, которую считала внучкой. После смерти Лины перешли Сошнины под покровительство другой, не менее надежной тетки по имени Граня, стрелочницы на маневровой горке. Тетя Граня всю жизнь занималась чужими детьми, и ещё маленький Леня Сошнин постигал в своеобразном детском саду первые навыки братства и трудолюбия.

Однажды, уже после возвращения из Хайловска, Сошнин дежурил с нарядом милиции на массовом гулянье по случаю Дня железнодорожника. Четверо упившихся до потери памяти парней изнасиловали тетю Граню, и если бы не напарник по патрулю, перестрелял бы Сошнин этих пьяных, спавших на лужайке молодцов. Их осудили, и после этого случая тетя Граня стала избегать людей. Однажды она высказала Сошнину страшную мысль о том, что, осудив преступников, тем самым погубили молодые жизни. Сошнин накричал на старуху за то, что она жалеет нелюдей, и стали они сторониться друг друга…

В грязном и заплеванном подъезде дома к-

Сошнину пристают трое выпивох, требуя поздороваться, а потом и извиниться за свое непочтительное поведение. Он соглашается, пытаясь охладить их пыл миролюбивыми репликами, но главный из них, молодой бугай, не успокаивается. Разгоряченные спиртным, парни набрасываются на Сошнина. Он, собравшись с силами - сказались раны, больничный «отдых», - побеждает хулиганов. Один из них при падении ударяется головой об отопительную батарею. Сошнин подбирает на полу нож, шатаясь, идет в квартиру. И сразу звонит в милицию, сообщает о драке: «Одному герою башку об батарею расколол. Если че, не искали чтоб. Злодей - я».

Приходя в себя после случившегося, Сошнин опять вспоминает свою жизнь.

Они с напарником преследовали на мотоцикле пьяного, угнавшего грузовик. Смертельным тараном грузовик мчался по улицам городка, уже оборвав не одну жизнь. Сошнин, старший по патрулю, принял решение пристрелить преступника. Его напарник выстрелил, но перед смертью водитель грузовика успел столкнуть мотоцикл преследовавших милиционеров. На операционном столе Сошнину чудом спасли от ампутации ногу. Но он остался хромым, долго и тяжело учился ходить. Во время выздоровления следователь долго и упорно мучил его разбирательством: правомерно ли было применение оружия?

Вспоминает Леонид и о том, как повстречал свою будущую жену, спасая её от хулиганов, которые пытались прямо за киоском «Союзпечать» снять с девушки джинсы. Вначале жизнь у них с Леркой шла в покое и согласии, но постепенно начались взаимные упреки. Особенно не нравились жене его занятия литературой. «Экий Лев Толстой с семизарядным пистолетом, со ржавыми наручниками за поясом…» - говорила она.

Вспоминает Сошнин о том, как один «взял» в гостинице городка залетного гастролера, рецидивиста Демона.

И наконец, вспоминает, как спившийся, вернувшийся из мест заключения Венька Фомин поставил окончательный крест на его карьере оперативника… Сошнин привез дочку к родителям жены в дальнюю деревеньку и уже собирался возвращаться в город, когда тесть сообщил ему, что в соседней деревушке пьяный мужик запер в сарае старух и грозит поджечь их, если те не выдадут ему десять рублей на опохмелье. Во время задержания, когда Сошнин поскользнулся на навозе и упал, испуганный Венька Фомин и всадил в него вилы… Сошнина едва довезли до больницы - и едва миновал он верной смерти. Но второй группы инвалидности и выхода на пенсию миновать не удалось.

Ночью Леонида будит ото сна страшный вопль соседской девчонки Юльки. Он спешит в квартиру на первом этаже, где Юлька живет со своей бабкой Тутышихой. Выпив бутылку рижского бальзама из гостинцев, привезенных Юлькиным отцом и мачехой из прибалтийского санатория, бабка Тутышиха уже спит мертвым сном.

На похоронах бабки Тутышихи Сошнин встречает свою жену с дочкой. На поминках они сидят рядом.

Лерка со Светой остаются у Сошнина, ночью он слышит, как за перегородкой сопит носом дочь, и чувствует, как рядом, несмело к нему прижавшись, спит жена. Он поднимается, подходит к дочери, поправляет у нее подушку, прижимается щекой к её голове и забывается в каком-то сладком горе, в воскрешающей, животворящей печали. Леонид идет на кухню, читает «Пословицы русского народа», собранные Далем, - раздел «Муж и жена» - и удивляется мудрости, заключенной в простых словах.

«Рассвет сырым, снежным комом вкатывался уже в кухонное окно, когда насладившийся покоем среди тихо спящей семьи, с чувством давно ему неведомой уверенности в свои возможности и силы, без раздражения и тоски в сердце Сошнин прилепился к столу, поместил в пятно света чистый лист бумаги и надолго замер над ним».

Хороший пересказ? Расскажи друзьям в соц.сети, пусть тоже подготовятся к уроку!