Иван белов привычное дело краткое содержание. Василий Иванович Белов Привычное дело

Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Василий Иванович Белов
Привычное дело. Рассказы

Привычное дело

ГЛАВА ПЕРВАЯ
1. Прямым ходом

– Парме-ен? Это где у меня Парменко-то? А вот он, Парменко. Замерз? Замерз, парень, замерз. Дурачок ты, Парменко. Молчит у меня Парменко. Вот, ну-ко мы домой поедем. Хошь домой-то? Пармен ты, Пармен...

Иван Африканович еле развязал замерзшие вожжи.

– Ты вот стоял? Стоял. Ждал Ивана Африкановича? Ждал, скажи. А Иван Африканович чего делал? А я, Пармеша, маленько выпил, выпил, друг мой, ты уж меня не осуди. Да, не осуди, значит. А что, разве русскому человеку и выпить нельзя? Нет, ты скажи, можно выпить русскому человеку? Особенно ежели он сперва весь до кишков на ветру промерз, после проголодался до самых костей? Ну, мы, значит, и выпили по мерзавчику. Да. А Мишка мне говорит: «Чего уж, Иван Африканович, от одной только в ноздре разъело. Давай, – говорит, – вторительную». Все мы, Парменушко, под сельпом ходим, ты уж меня не ругай. Да, милой, не ругай. А ведь с какого места все дело пошло? А пошло, Пармеша, с сегодняшнего утра, когда мы с тобой посуду пустую сдавать повезли. Нагрузили да и повезли. Мне продавщица грит: «Свези, Иван Африканович, посуду, а обратно товару привезешь. Только, – грит, – накладную-то не потеряй». А когда это Дрынов накладную терял? Не терял Иван Африканович накладную. «Вон, – говорю, – Пармен не даст мне соврать, не терял накладную». Свезли мы с тобой посуду? Свезли! Сдали мы ее, курву? Сдали! Сдали и весь товар в наличности получили! Так это почему нам с тобой выпить нельзя? Можно нам выпить, ей-богу, можно. Ты, значит, у сельпа стоишь, у высокого-то крылечка, а мы с Мишкой. Мишка. Этот Мишка всем Мишкам Мишка. Я те говорю. Дело привычное. «Давай, говорит, Иван Африканович, на спор, не я буду, грит, ежели с хлебом все вино из блюда не выхлебаю». Я говорю: «Какой ты, Миша, шельма. Ты ведь, – говорю, – шельма! Ну кто вино с хлебом ложкой хлебает? Ведь это, – говорю, – не шти какие-либо, не суп с курой, чтобы его, вино-то, ложкой, как тюрю, хлебать». – «А вот, говорит, давай на спор». – «Давай!» Меня, Пармеша, этот секрет разобрал. «На что, Мишка меня спрашивает, на что, спрашивает, на спор идешь?» Я и говорю, что ежели выхлебаешь не торопясь, так ставлю еще одну белоглазую-то, а ежели проиграешь, дак с тебя. Ну, взял он у сторожихи блюдо. Хлеба накрошил полблюда. «Лей, – говорит. – Большое блюдо-то, малированное». Ну я и ухнул всю бутылку белого в это блюдо. Начальство, какое тут изладилось, заготовители эти и сам председатель сельпа Василей Трифонович глядят, затихли, значит. И что бы ты, Парменушко, сказал, ежели этот пес, этот Мишка, всю эту крошенину ложкой выхлебал? Хлебает да крякает, хлебает да крякает. Выхлебал, дьявол, да еще и ложку досуха облизал. Ну, правда, только хотел он закурить, газетку у меня оторвал, рожу-то и повело у него; видно, его и прижало тутотка. Выскочил из-за стола да на улицу. Вышибло его, шельму, из избы-то. Крылечко-то у сельпа высокое, как он рыгнет с крылечка-то! Ну да ты тут у крылечка и стоял, ты его видел, мазурика. Заходит он обратно, в лице-то кровинушки нет, а хохотнул! У нас, значит, с ним конфликт. Все мненья пополам разделились: кто говорит, что я проспорил, а кто говорит, что Мишка слово не выдержал. А Василей-то Трифонович, председатель сельпа-то, встал на мою сторону да и говорит: «Твоя взяла, Иван Африканович. Потому как выхлебать-то он, конешно, выхлебал, а в нутре-то не удержал». Я Мишке говорю: «Ладно, шут с тобой! Давай пополам купим. Чтобы никому не обидно было. Чего? Ты что, Пармен? Чего встал-то? А-а, ну давай, давай. Я тоже с тобой побрызгаю за компанию. За компанию-то оно, Пармеша, всегда... Тпрры! Пармен? Кому говорят? Тпрры! Ты, значит, меня не подождал, пошел? Я тебя сейчас вожжами-то. Тпрры! Будешь ты знать Ивана Африкановича! Ишь ты! Ну вот и стой по-людски, где у меня, эти... пуговицы-то... Да, кх, хм.


Нам недолго погулять,
А только до девятого.
Оставайся, дорогая,
Наживай богатого.

Вот теперь поехали, поехали с орехами, поскакали с колпаками...

Иван Африканович надел рукавицы и опять уселся на груженные сельповским товаром дровни. Мерин без понукания в бок сдернул прикипающие к снегу полозья, он споро волок тяжелый воз, изредка фыркал и прядал ушами, слушая хозяина.

– Да, брат Парменко. Вон оно как дело-то у нас с Мишкой обернулось. Ведь налелькались. Налелькались. Пошел он в клуб к девкам, девок-то тут у сельпа побольше, какая в пекарне, какая на почте, вот он и пошел к девкам-то. И девки все экие толстопятые, хорошие, не то что у нас в деревне, у нас-то все разъехались. Весь первый сорт по замужьям разобрали, остался один второй да третий. Дело привычное. Я говорю: «Поехали, Миша, домой», – нет, к девкам пошел. Ну, дело понятное, мы тоже, Пармеша, были молоденькие, это уж теперь-то нам все сроки вышли и соки вытекли, дело привычное, да... А как думаешь, Парменко, попадет нам от бабы-то? Попадет, ей-богу, попадет, это уж точно! Ну, ее бабье дело такое, ей тоже надо скидку делать, бабе-то, скидку, Парменко. Ведь у ее робетешек-то сколько? А у ее их, этих клиентов-то, чур будь, ей тоже не мед, бабе-то, ведь их восемь... Али девять? Нет, Пармен, вроде восемь... А с этим, которой... Ну, этот, что... которой в брюхе-то... Девять? Аль восемь? Хм... Значит, так: Анатошка у меня второй, Танька первая. Васька за Анатошкой был, первого мая родила, как сейчас помню, за Васькой Катюшка, после Катюшки Мишка. После, значит, Мишка. П-п-погоди, а Гришку куда? Гришку-то я и забыл, он-то за кем? Васька за Анатошкой, первого мая родился, за Васькой Гришка, после Гришки... Вот ведь, унеси леший, сколько накопил! Мишка, значит, за Катюшкой, за Мишкой Володя еще, да и Маруся, эта меньшуха, родилась в межумолоки... А перед Катюшкой-то кто был? Значит, так, Анатошка у меня второй, Танька первая, Васька первого мая родился, Гришка... А, шут с ним, все вырастут!


Нам недолго погулять...
А только до девятого...

Тпрры, стой, Парменко, тут нам потихоньку надо, как бы не окувырнуться.

Иван Африканович слез на дорогу. Он с такой серьезностью поддерживал воз и дергал за вожжи, что мерин как-то даже снисходительно, нарочно для Ивана Африкановича замедлил ход. Уж кому-кому, а Пармену-то была хорошо известна вся эта дорога...

– Ну, вот так, так, давай, вроде проехали мостик-то, – приговаривал ездовой. – Нам бы только с тобой накладную-то не ухайдакать, накладную-то... А ведь я тебя, Парменко, еще вот каким помню. Ведь ты тогда еще у матки титьку сосал, вот я тебя каким помню. И матку твою помню, звали Пуговкой, до того мала была да кругла, сгонили покойную головушку на колбасу, матку-то. Я, бывало, на ней за сеном ездил в масленицу, на старые стожья, дорога-то была вся через пень-колоду, дак она, матка-то твоя, как ящерка с возом-то, где ползком, где скоком, до того послушна была в оглоблях. Не то что ты теперешней. Ведь ты, дурак, и не пахивал, и в извозе дальше сельпа не езживал, ты ведь одно вино да начальство возишь, у тебя жизнь-то как у Христа за пазухой. Я ведь тебя еще каким помню? Ну, конешно дело, тебе тоже досталось. Помнишь, как семенной горох возили, а ты из оглобель-то вывернулся! Да как мы тебя, прохвоста, всем миром из канавы на ноги ставили? А ведь я тебя еще вот эконьким помню-то, – бывало, бежишь по мосту весь празднишной, дак копытка-ти у тебя так и брякают, так и брякают, и никакой-то заботушки у тебя тогда не было. А теперь что? Ну, возишь ты вина вдоволь, ну там кормят тебя, поят, а дальше что? Вот сдадут тебя тоже на колбасу, в любой момент могут, а ты что? Да ничего, пойдешь как миленькой. Вот ты говоришь, баба. Баба, она, конешно, баба и есть. Только у меня баба не такая, она и отряховку даст кому хошь. А мне ни-ни с пьяным. Пьяного она меня пальцем не тронет, потому знает Ивана Африкановича, век прожили. Тут уж, ежели я выпил, мне встречь слова не говори и под руку не попадай, у меня рука кому хошь копоти нагонит. Верно я говорю, Пармен? То-то, это уж точно я говорю, это уж как в аптеке, нагоню копоти. Чево?


Нам недолго погулять,
А только до де...

Я говорю, что Дрынова хто зажмет? Нихто Дрынова не зажмет, Дрынов сам кого хошь зажмет. Куда? Это ты куда, дурак старый, воротишь-то? Ведь ты не на ту дорогу воротишь! Ведь мы с тобой век прожили, а ты, понимаешь, куда воротишь? Это тебе домой дорога-то, что ли? Это тебе дорога не домой, а на вырубку. Я тут сто раз ездил, а тебе... Что? Я тебе полягаюсь, я вот тебе полягаюсь! Ты дорогу лучше меня знаешь? Ты, прохвост, вожжей захотел? Нна! Нна, вот тебе, ежели так! Ступай куда велят, свой прынцып не отстаивай! Чего заоглядывался? Ну? То-то, дурак, иди куда велено!


Нам недолго погулять,
Ых, только до...

Иван Африканович отхлестал мерина и примирительно зевнул:

– Ишь ты, Парменко, как меня разморило-то. Мы с тобой сейчас домой прикатим, товар сдадим, самовар поставим. Распрягу я тебя либо бабе скажу, и пойдешь ты, дурачок, домой, в конюшную. Ведь ты дурак, Парменко? Вот и я говорю, что ты дурачок, хоть ты и умный мерин, а дурачок. Ничего-то в жизни не смыслишь. Ты вон свернуть хотел на другую дорогу, а я тебя восстановил. Восстановил я тебя на верную путь али не восстановил? То-то! А нам недолго погулять... Ты, дурак, чего опять остановился? Который раз останавливаешься. Ты домой не хошь? Отведаешь у меня еще вожжей, ежели! Вон и деревню видно, сдадим мы товар, самовар поставим, нам теперь что, нам теперь всё вчера до обеда. Дурак ты, Парменко, дурак, тебе домой неохота. Вон и деревня рядом, вон и трактор Мишкин. Что? Какая это деревня-то? Вроде не наша деревня. Ну. Ей-богу, не та деревня. Вон и сельпо есть, а в нашей сельпа нет, это уж точно, а тут сельпо. Вон и крылечко высокое. Мы ведь, Парменко, вроде бы тут и товар грузили? Хм. Право слово, тут. Пармен ты, Пармен! Нет ведь у тебя толку-то, ишь куда ты меня завез. Вот ведь куда нас повело. Парме-ен? Ну, теперь мы с тобой домой поедем. Вот, вот, заворачивай-ко, батюшко! Ведь я тебе еще каким помню-то? Ведь ты еще маткину титьку губами дергал... Мы с тобой ходко... К утру дома будем, как в аптеке... Теперь мы, Пармеша, прямым ходом. Да, это... Прямым. Дело привычное.

2. Сваты

Иван Африканович закурил, а мерин, не останавливаясь у сельповского крыльца, завернул обратно. Он трудолюбиво и податливо тащил груженые дровни с Иваном Африкановичем в придачу, поющим одну и ту же рекрутскую частушку.

Красная большая луна встала над лесом. Она катилась по еловым верхам, сопровождая одинокую, скрипящую завертками подводу.

Апрельский снег затвердел к ночи. В тишине ядрено и широко тянуло запахом натаявшей за день и ночью вымерзающей влаги.

Иван Африканович теперь молчал. Он трезвел и, будто засыпающий петух, клонил голову. Сперва ему было немножко стыдно перед Парменом за свою оплошность, но вскоре он как бы не нарочно забыл про эту вину, и все опять установилось на своих местах.

Мерин, чувствуя за спиной человека, топал и топал по затвердевшей дороге. Кончилось небольшое поле. До Сосновки, где была половина дороги, оставался еще небольшой лесок, встретивший подводу колдовской тишиной, но Иван Африканович даже не шевельнулся. Приступ словоохотливости как по команде сменился глубоким и молчаливым равнодушием. Сейчас Иван Африканович даже не думал, только дышал да слушал. Но и скрип завертки и фырканье мерина не задевали его сознания.

Из этого небытия его вывели чьи-то совсем близкие шаги. Кто-то его догонял, и он поежился, очнулся.

– Эй! – окликнул Иван Африканович. – Мишка, что ли?

– А то чую, бежит кто-то. Что, видать, ночевать-то не оставили?

Мишка, сердитый, шмякнулся на дровни, мерин даже не остановился. Иван Африканович, ощущая собственную хитрость, оглядел парня. Мишка, нахлобучив ворот телогрейки, закуривал.

– Кого сегодня отхватил? – спросил Иван Африканович. – Не ту, что в сапожках-то ходит?

– А ну их всех на...

– Что эдак?

– «Зоотэхник в истэрике»! – передразнил Мишка кого-то. – Чик-брик, пык-мык! Дуры шпаклеванные. Видал я такую интеллигенцию!

– Не скажи, – трезво сказал Иван Африканович, – девки ядреные.

Оба долго молчали. Пожелтела и стала меньше высокая к полуночи луна, тихо дремали кустики, и скрипела завертка, топал и топал неустанный Пармен, а Иван Африканович, казалось, что-то сосредоточенно прикидывал. До Сосновки, небольшой деревеньки, что стояла на середине пути, оставалось полчаса езды. Иван Африканович спросил:

– Ты Нюшку-то сосновскую знаешь?

– Какую Нюшку?

– Да Нюшку-то...

– Нюшка, Нюшка... – Парень сплюнул и перевернулся на другой бок.

– Экой ты, право... – Иван Африканович покачал головой. – А ты забудь про этих ученых! Раз наш брат малограмотный, дак и нечего. Наплюнь, да и все. Дело привычное.

– Иван Африканович, а Иван Африканович? – вдруг обернулся Мишка. – А ведь у меня эта бутылка-то не распечатана.

– Да ну! Какая «эта»?

– Ну та, что ты мне проспорил-то. – Мишка вытащил бутылку из кармана штанов. – Вот мы сейчас обогреемся.

– Вроде бы из горлышка-то... неудобно перед народом, да и так. Может, не будем, Миша?

– Чего там неудобно! – Мишка уже распечатал посудину. – Ты вроде бы пряники грузил?

– Давай откроем ящик да возьмем двух на закуску.

– Нехорошо, парень.

– Да скажу завтра продавщице, чего боишься? – Мишка топором отодрал фанеру ящика, достал два пряника.

Выпили. Уже затихший было, но подновленный хмель сделал светлее апрельскую нехолодную ночь, вдруг и скрипящая завертка, и шаги мерина – все приобрело смысл и заявило о себе, и уже луна не казалась Ивану Африкановичу ехидной и равнодушной.

– Я тебе, Миша, так скажу. – Иван Африканович наскоро дожевывал пряник. – Ежели человек сердцем не злой, да люб, да работник, дак не хуже никакого и зоотехника либо там госстраха. Вот Нюшку возьми...

Мишка слушал. Иван Африканович, не зная, угодил ли парню своими словами, крякнул.

– Конешно дело, грамота тоже, это... не лишнее в девке. А и ты-то парень у нас не худой, чего говорить... Да. Это, значит... чего говорить...

Допили, и Мишка далеко в кусты бросил пустую посудину, спросил:

– Ты про какую Нюшку говорил? Про сосновскую?

– Ну! – обрадовался Иван Африканович. – Вот уж девка, и красивая и работница. А ноги возьми, что вырублены. Она с моей бабой недавно на слете была, дак оне там по отрезу по самолучшему отхватили. А этих грамот у нее – дак все стены завешаны.

– С бельмом.

– С бельмом, говорю, эта Нюшка.

– Ну и что? Тебе-то что это бельмо? Это бельмо и видно-то, только ежели глядеть спереди, а сбоку да ежели с левого, дак никакого и бельма не видно. Грудина, а ноги-то, девка что баржа. Куда супротив Нюшки этим зоотехникам. Вон зоотехница-то пришла один раз на двор, а Куров поглядел да и говорит: «Добра девка, только ноги дома оставила». Нету, значит, ног-то почти. Как палочки. А Нюшка вон идет, дак глядеть-то любо-дорого. Все простенки в грамотах да в гербовых листах, и в дому одна с маткой. А вот хошь, сейчас привернем? Хоть сейчас и сосватаю!

– А что, думаешь, сгузаю? – сказал Мишка.

– Всурьез тебе говорю.

– И я всурьез!

– Мишк! Да я... да мы... мы с тобой, знаешь? Ты Ивана Африкановича знаешь! Да мы, мы... Пармен?!

Иван Африканович ударил по мерину вожжами, раз, другой. Пармен нехотя обернулся, но дело было уже под горку, дровни покатились. Мерину поневоле пришлось перейти на рысь, и через минуту возбужденные дружки по-молодецки, с частушкой вкатили в Сосновку:


Дорогая, не гадай,
Полюбила – не кидай.
Держись старого ума -
Люби мазурика меня.

Сосновка спала запредельным сном. Ни одна собака не взлаяла при появлении подводы: дома, редкие, словно хуторки, мерцали лунными окошками. Иван Африканович наскоро поставил мерина у поленницы, бросил с воза последнее сенцо.

– Ты, Миша, вот что, уж ты положись на меня, сам-то больше помалкивай. Мне это дело не в первый раз, я Степановну, матку-то, давно знаю, как-никак тетка двоюродная. Не больно мы пьяные-то?

– Надо бы еще разжиться...

– Ч-ч! Молчок покаместь!.. Степановна? – Иван Африканович осторожно постукал по воротам. – А Степановна?

В избе вскоре вздули огонь. Потом кто-то вышел в сени, отпер ворота.

– Кто это полуночник? Только на печь легла. – Старуха в фуфайке и в валенках открыла ворота. – Вроде Иван Африканович.

– Здорово, Степановна! – Иван Африканович бодрился, стукал нога об ногу.

– Проходи-ко, Африканович, куда ездил-то? А это кто с тобой, не Михайло?

В избе и в самом деле было красно от почетных грамот и дипломов, горела лампа, большая беленая печь и заборка, оклеенная обоями, разделяли избу на две части. Колено самоварной трубы висело у шестка на гвоздике, рядом два ухвата, совок и тушилка для угольков, сам самовар стоял, видно, в шкапу.

– Ночевать будете али как? – спросила Степановна и выставила самовар.

– Нет уж, мы прямым ходом... Обогреемся да и домой. – Иван Африканович снял шапку и сложил в нее свои мохнатые рукавицы. – Нюшка-то где, спит, что ли?

– Какое спит! Две коровы должны вот-вот отелиться, дак убежала еще с вечера. Каково живешь-то?

– А добро! – сказал Иван Африканович.

– Ну и ладно, коли добро. Не родила еще хозяйка-то?

– Да должна вот-вот.

– А я только на печь забралась, думаю, Нюшка стукает, ворота-то мы запираем редко.

Зашумел самовар. Старуха выставила из шкапа бутылку. Принесла пирога, и Иван Африканович кашлянул, скрывая удовлетворение, поскреб штаны на колене.

– А ты-то, Михайло, все в холостяках? Женился бы, дак и меньше вина-то пил, – сказала Степановна.

– Это уж точно! – Мишка, смеясь, хлопнул ее по плечу. – Вина-то я, Степановна, много пью. Ведь вот и сегодня до чего допил, что прямо беда! Беда!..

Мишка с горестным весельем качал головой:

– Бери зятем, пока...

Иван Африканович пнул Мишку валенком под столом, но Мишка не унимался:

– Отдашь за меня дочку-то, что ли?

– Да со Христом! – засмеялась бабка. – Берите, ежели пойдет, хоть сейчас и вези.

Ивану Африкановичу ничего не оставалось делать, как тоже включиться в дело; он уже громко, на всю избу, кричал Степановне и Мишке:

– Ну вот и я говорю, точно! У девки, у Нюшки, руки-то... Грамот однех... Миш? Я те говорю, точно! Степановна? Ты меня знаешь! Иван Африканович кому худо сделал? А? По-сурьезному!.. Я ему говорю, сейчас в Сосновку приедем, так? Он мне говорит... Нюшка! А ну-ко выходи сюда, Нюшка! Вот я сейчас на ферму пойду, Нюшку приведу. Степановна? Ч-ч!

Однако Ивану Африкановичу не пришлось идти за Нюшкой. Стукнули ворота, и Нюшка сама объявилась на пороге.

– Аннушка! – Иван Африканович с полной стопкой встал ей навстречу. – Анютка! Троюродная! Да мы тебя... да мы... мы... Да экой девки на всю округу нету! Ведь нету такой девки? Однех грамот... Ч-ч! Миш? Всем наливай. Я говорю, что нет лучше девки! А Мишка? Да разве Мишка худ парень? Ведь мы, Анюта, за тобой... значит, это самое, сватаем.

– Чего? – Нюшка, в навозных сапогах и в пропахшей силосом фуфайке, встала посреди избы и, прищурившись, поглядела на сватов. Потом бросилась за перегородку, проворно выскочила оттуда с ухватом: – Неси, леший! Чтобы духу вашего не было, пьянчужки несчастные! Неси, леший, пока глаза-то не выколола! Неси вас леший, откуда пришли!

Иван Африканович недоуменно попятился к двери, не забыв, однако, прихватить шапку с рукавицами, а старуха попыталась остановить дочку:

– Анна, да ты что, сдурела?

Нюшка заревела, схватила Ивана Африкановича за ворот:

– Иди, пустая рожа! Иди, откуда пришел, сотона! Сват выискался! Да я тебе...

Не успел Иван Африканович очнуться, как Нюшка сильно толкнула его, и он очутился на полу, за дверями; таким же путем оказался в сенях и Мишка.

Потом она выскочила в коридор, уже без ухвата. Еще более бесцеремонно и окончательно вытолкала сватов на улицу и захлопнула ворота...

В доме стоял рев. Нюшка с плачем кидала на пол что попало, вся в слезах кричала и металась по избе и материла весь белый свет.

– Ну и ну!.. – сказал Мишка, щупая локоть.

А Иван Африканович растерянно хмыкал.

Он еле поднялся, сперва на четвереньки, потом, опираясь на руки, долго разгибал колени, с трудом выпрямился:

– Хм! Вот ведь... Бес, не девка. В ухо плюнуть да заморозить. Пармен? А где у меня Пармен?

Пармена у поленницы не было. Иван Африканович забыл привязать мерина, и он давно уже топал домой, топал один, под белой апрельской луной по тихой дороге, и завертка одиноко скрипела в ночных полях.

3. Союз земли и воды

Под утро погода сменилась, пошел снег, поднялся ветер. Во всех подробностях и с красочными прибавками про сватовство Мишки Петрова знала вся округа: сарафанная почта сработала безотказно, даже в такую вьюгу.

Магазин открылся в десять часов, бабы ждали выпечки хлеба и со смаком обсуждали новость:

– Говорят, сперва-то ухватом, а потом ножик сгребла со стола-то да с ножиком на мужиков-то!

– Ой, ой, а старуха-то что?

– А что старуха? Она, говорят, и старуху кажин день колотит.

– Ой, бабы, полноте, чего здря говорить. Нюшка матку пальцем не трагивала. Нет, дружно у их с маткой, экую бухтину про Нюшку разнесли.

– Чего говорить, смирёнее не было девки.

– Дак лошадь-то пришла?

– Пришла одна, ни мужиков, ни накладной нету.

– Говорят, в бане в сосновской и ночевали.

– Дорвались до вина-то!

– Готовы в оба конца лить.

– Товар-то целой, однако?

– Преников-то привезли, а говорят, у двух самоваров кранты отломило, мерин-то сам забрел на конюшню, дровни-то перекувыркнулись.

– А все вино, вино, девушки, не было молодца побороть винца!

– Да как не вино, знамо, вино!

– Сколь беды всякой от его, белоглазого, сколь беды!

Заходили все новые и новые покупательницы. Завернул бригадир, ничего не купил, потолкался и ушел, зашли трактористы за куревом. И весь разговор крутился опять же вокруг Мишки да Ивана Африкановича.

Ивана Африкановича видели рано утром, как бежал откуда-то, как зашел в дом и будто бы закидался по избе, потому что еще вчера, пока ездил в сельпо, жену его, Катерину, увезли в больницу родить, жены не оказалось, и будто бы он сказал теще, старухе Евстолье, что, мол, все равно он, Иван Африканович, задавится, что он без Катерины хуже всякой сироты. Теща же Евстолья, по словам баб, сказала Ивану Африкановичу, что она, хватит, намаялась, что уедет к сыну Митьке в Северодвинск, мол, нажилась вдоволь, покачала люльку по ночам, что вам бы, мол, с Катериной только обниматься и что она, Евстолья, дня больше не останется и уедет к Митьке.

Конца-краю нет бабьим пересудам... Продавщица ушла на конюшню, писать акт, наказав бабам приглядывать за прилавком, и в магазине стоял шум, бабы говорили все сразу, жалели Ивана Африкановича и ругали Мишку. В ту самую минуту и ввалился в магазин сам Мишка, со вчерашнего пьяный, без шапки.


У кого какой милой,
У меня дак Мишка,
Никогда не принесет
Лампасею 1
Лампасей – просторечье: конфеты, от слова «монпансье».

лишка! -

спел он и замотал головой.

– Здорово, бабы!

– Здравствуй, здравствуй, Михайло.

– Чего веселой-то?

– Не привез невесту-то?

– Нет, бабы, не вышло дело.

– Голова-то, поди, болит?

– Болит, бабы, – признался парень и сел на приступок. – Не ремесло это, вино эдак глушить. Нет, не ремесло... – Мишка мотал головой.

– А куда друга-то девал, свата-то? – как бы всерьез допытывались бабы.

– Ох, и не говори! Сват-от дак... – Мишка долго хохотал на приступке и от этого закашлялся. – Ой, бабы! Ведь нас, как этих... как диверсантов...

– Не приняла?

– Выставила! Ухватом этим... У меня и сейчас локоть болит, как она шуганет, мы с лесенки-то... ракетой. Как ветром нас сдунуло! Ой, бабы! Лучше не говорите...

Мишка опять зашелся в смехе и кашле, а бабы не отступались:

– Дак вдругорядь-то не стукались?

– Что ты! Нам и того сраженья – за глаза. Очнулись, что делать? Мерин домой ушел, стоим на морозе. Я говорю: «Пойдем, Иван Африканович, баню найдем да до утра как-нибудь прокантуемся. Думал, на перине буду ночевать с Нюшкой, а все повернулось на сто градусов». Пошли, баню нашли.

– Чья баня-то? Ихняя?

– Ну! Теплая еще, и воды полторы шайки. Я говорю, давай, Иван Африканович, раз дело со сватовством не вышло, дак хоть в тещиной бане вымоемся.

– Ой, сотона! Ой, гли-ко, ты бес-то! – Бабы, смеясь, завсплескивали руками.

– «...Снимай, – говорю, – Иван Африканович, рубаху, будем грехи смывать». А он упрямится, форс показывает: мочалки нет, того нет. «Меня, – говорит, – в Москве в трех домах знают. Я, – говорит, – чаю без сахару не пивал, не буду, как дезертир, в чужой бане мыться. Да и жару, говорит, нет». А я, бабы, взял ковшик, плеснул на каменку. Оно верно, никакого от каменки толку, все равно, думаю, не я буду, ежели в тещиной бане не вымоюсь! Вот Ивану Африкановичу тоже деваться некуда, гляжу, раздевается.

– Вымылись?

– Ну! Без мыла, правда, а хорошо. Оболоклись, легли на верхнем полке – валетом. А худо ли? Свищи, душа, через нос. Я, бывало, в Доме колхозника ночевал, дак там меня клопы до крови оглодали, а тут бесплатная койка. Только слышу, Иван Африканович у меня не спит. «Чего?» – спрашиваю. «А, говорит, ты эту... как ее... Верку-то заозерскую знаешь? Больно, говорит, добра девка-то». Я говорю: «Иди ты, Иван Африканович, знаешь куда! Что я тебе, богадельня какая? Одну с бельмом нашел, другую хромую. Эта Верка и под гору с батогом ходит». Он мне говорит: «Ну и что? Подумаешь, хромая, зато хозяйство и братанов много по городам». Я говорю: «Не надо мне этих братанов...»

– Нет уж, Миша, Верка тебе тоже не невеста.

– Ну! Я и говорю Ивану Африкановичу...

В это время в магазин затащили ящики с товаром и два новых изуродованных самовара, завернутых в бумагу. Бабы переключились на товар, что да как, и Мишка, оставшись не у дел, замолчал.

– Прениками-то будешь торговать?

– Ой, бабы, кабы кренделей-то, кренделей-то хоть бы разок привезли...

Продавщица без накладной торговать новым товаром отказалась наотрез, свидетели подписали акт о сломанных самоварах и о наличии ящиков, а Мишка продолжал рассказывать:

– «Будешь ты, – говорю, – спать сегодня аль не будешь?» Слышу – захрапело. Я утром пробудился, гляжу, нет Ивана Африкановича. Один на полке лежу. Видать, будил он меня, будил да так и убежал по холодку, отступился, я спать-то горазд с похмелья. Сел я, бабы, закурить хотел. Гляжу, штаны-то у меня не свои, – видать, мылись да штаны перепутали. «Ладно, – думаю, – хоть эти есть», выкурнул из предбанника, вроде никого не видать, да по задам, по задворкам, – думаю, – хоть бы живым из деревни уйти.

– Дак ты бы поглядел: может, накладная-то в штанах у Ивана Африкановича.

Мишка начал шарить по карманам.

– Нет, это не ремесло... Газетка, кисет, спички тут. А вот еще грамотка. Ну! Точно, накладная.

– «Пряники мятные, по рупь сорок кило, самовары тульские, белые, тридцать три восемьдесят штука, шоколад „Отёлло“, есть?

– Есть, есть!

– «Гусь озерный, Лиса-Патрикеевна...» Стой, это еще что за лиса? А, игрушки... «Репр... репродукция „Союз земли и воды“, есть?

– Ну-ко, хоть бы поглядеть, что это за союз. – Мишка ободрал с картины обертку и щелкнул от радости языком: – Мать честная! Бабы, вы только поглядите, чего мы привезли-то! Не здря съездили. Два пятьдесят всего!

Бабы как взглянули, так и заплевались, заругались: картина изображала обнаженную женщину.

– Ой, ой, унеси, лешой, чего и не нарисуют. Уж голых баб возить начали! Что дальше-то будет?

– Михайло, а ведь она на Нюшку смахивает.

– Ну! Точно!

– Возьми да над кроватью повешай, не надо и жениться.

– Да я лучше тридцать копеек добавлю...

– Ой, ой, титьки-то!

– И робетёшка вон нарисованы.

– А этот-то чего, пьет из рога-то?

– Больно рамка-то добра. На стену бы для патрета.

– Я дак из-за рамки бы купила, ей-богу, купила.

Картину купили «для патрета». По просьбе хозяйки картины Мишка выдрал Рубенса из рамки, свернул его в трубочку.

А Иван Африканович так и не появился.

Принесли с пекарни выпечку хлеба, пошли в ход и мятные пряники. Бабы заразвязывали узелки, зарасстегивали булавки. Мальчишка, посланный за Иваном Африкановичем, вскоре прибежал и сказал, что Ивана Африкановича дома нет, а куда девался, никто не знает, и что бабка Евстолья качает люльку, кропает Гришкины штаны и ругает Ивана Африкановича путаником. И что будто бы Гришка, дожидаясь штанов, сидит на печи и плачет.

Белов Василий Иванович (1932-2012) – прозаик, автор известной повести «Привычное дело» (1966), ставшей одним из ключевых произведений «деревенской прозы».

Деревенская проза (70-80-е гг.) – возникло движение в связи с кризисом деревни, отток из деревни. Это период атеизма. Важен образ вещи, мир культуры и окружение человека.

Трагический подтекст.

Привычное дело – метафора крестьянской жизни. Привычное дело – это значит боготворить крестьянскую избу, свой дом, свою «сосновую цитадель» и видеть смысл жизни в семье, в продолжении рода. Привычное дело – это работать до седьмого пота и жить в нищете, спать по два часа в сутки и косить ночью тайком траву в лесу, чтобы было что есть корове–кормилице; привычное дело – когда потом это сено конфисковывают и, чтобы как–то свести концы с концами, хозяин вынужден ехать на заработки, а его тяжело больная жена идет сама косить и умирает от удара. И остаются сиротами девятеро детей. Привычное дело – когда троюродная сестра Ивана Африкановича из сострадания и милосердия берет на себя заботу о его детях.

Иван Африканович : диалектная речь. Любит животных (петуха не может убить, хотя служил на войне). Близость с природой. Традиционное патриархальное начало. Товарищ. Размышляет (несобственно прямая речь).

Отход от религиозных традиций – продает библию, бабка Евстолья молится не часто. В избе есть новые вещи (сервант). Сын играет медалями отца.

Мишка – тельняшка, «перекати-поле», нет оседлости . Он воплощает новый мир.

Причины разрушения деревни : социально-экономические и внутренние – теряется связь с природой, атеистическое время, семейные отношения рушатся.

Привычное дело – много терпения. Это философия Ивана Африкановича.

Сцена на кладбище – волнение, поэтому говорит о привычных вещах (папиросы). Смешение высокой и просторечной лексики (оклемался, девка, теперече). После смерти жены он изменился, и деревня тоже.

Лирические пейзажи играют важную роль (ветрено, Ваня, ветрено).

Ивана Африкановича называют человеком трудолюбивой души. Он постоянно размышляет о жизни. Смысл жизни в самой жизни.

Главный герой – духовный наследник Платона Каратаева. Это кроткий, как и Матрёна, безответный, забитый мужик. Вся его жизнь состоит из труда, изматывающего, но так и не дающего необходимого минимума, чтобы обеспечить семью. Иван Африканович – человек, смирившийся с положением, но, вопреки обстоятельствам, сумевший не озлобиться и не оскотиниться, сохранивший большую человечность. Иван Африканович – в чём-то искалеченный советской действительностью Платон Каратаев: ему приходится красть в колхозе сено. Но в Иване Африкановиче жива совесть: он украл и стыдится. Зло остаётся для него злом, добро – добром, продажное – продажным, а честное – честным. Не скрывает автор, что, когда человек долгие годы смиряется, порой это реализуется в разрушительных формах . Будучи пьян, Иван Африканович бегает по селу с колом в руках, не зная, кому отомстить.

Досконально зная крестьянскую жизнь, Иван Африканович наивен в социально-политических вопросах. Для него существующий режим – как погода, с которой нельзя ничего поделать. Вместе с тем, герой очень привязан к своей малой родине. У него появляется возможность помочь семье (девять детей) и отправиться в город на заработки, но его неудержимо тянет к местам, где он вырос, где прошли его детство и юность.

Автор в финале использует символическую деталь: по возвращении герой наблюдает, что родник, который прежде бил из земли, засыпан песком, но снова пробился и снова может напитать людей чистой водой. С таким родничком соотносит Белов душу своего героя. В основе своей, убеждён автор, это душа чистая, светлая и прекрасная. С полной ясностью это воссоздаёт трагедия, вторгшаяся в жизнь Ивана Африкановича , – смерть жены. У героя появляются философские размышления о жизни и долге человека перед ней. Автор даёт понять, что та трудовая отдача, которую приносит своей семье Иван Африканович, сопровождается и ответом: он получает взамен любовь, которая, как свет, пронизывает его душу и помогает выстоять . Белов лелеет упование на то, что сохранённые в тяжёлых условиях лучшие нравственные черты смогут проявить себя в полной мере, когда крестьянин станет хозяином на своей земле.

«Привычное дело» Взамен стандартных типажей работников «кормоцеха» перед читателем – Иван Африканович, живой хар-р. Белов сказал правду о человеке, не идеализируя его. Он вернулся к старому спору – что благотворнее для человека – воздух деревенский или городской? Иван Африканович оказался куда благороднее многих городских с высшим образованием.

В «Привычном деле» внимание писателя обращено прежде всего на постижение внутреннего мира, богатых духовных качеств труженика. Определяющим началом повести явилось новое качество психологизма, органически сопряженного с социально-исторической основой, присущей так называемой «бытовой» прозе. Герой Белова отчетливо выделяется из числа родственных ему характеров своей органической сопряженностью с землей и миром природы, особой человечностью, своеобразием духовного склада натуры, высоким и тонким лирическим началом.

Идея бесконечного круговорота жизни опредмечена здесь уже в том, что все действие повести совершается в пределах круглого года, причем четко обозначаются его времена: зима - «белый буран», «синий наст, синие тени», весна, когда «отбулькало шумное водополье», лето - сенокосная пора, осень с первым снегом и опять - к зиме, последняя фраза повести: «Где-то за пестрыми лесами кралась к здешним деревням первая зимка». И даже отдельные главы объединены неким «природным» началом: например, вся глава вторая - это рассказ об утре, вернее, об утрах детишек Дрыновых, самого Ивана Африкановича и Катерины; а глава третья охватывает один день от «широкого благодатного» утра до «светлой и спокойной» ночи.

А ведь это традиционнейшие способы эпического воплощения «круговорота» бытия. В круговорот этот вписана и жизнь семьи Дрыновых. В ней тоже действует общий закон движения и переимчивости. Не случайно девятый, самый малый сын назван по отцу - Иваном. Не случайно и маленькая Катюшка делает свой первый зарод вслед за матерью, Катериной, для которой этот прокос стал последним. Да и весь мир семьи Дрыновых, где есть трое взрослых - бабка, отец, мать и семеро ребятишек, и каждый из них - на особинку, где есть люлька, в которой перебывали все девять детей, включая уже покинувших родительскую избу Таню и Антошку, где есть двор с коровой Рогулей, чья жизнь описана с эпическим вниманием и любовью, этот мир по-своему закруглен, целостен, внутри себя преемствен и тем бессмертен.

Национальная картина мира представлена в тесной взаимосвязи с другими элементами художественного бытия – предметным миром, пространством и временем.

В основе национальной картины мира в произведениях Белова находятся как базисные компоненты русской культурной традиции (патриархальный быт, идиллический хронотоп, мотивы русской литературы), так и уникальные элементы, отражающие авторское мировидение, к ним, в частности, относятся представления и обычаи русского севера (устройство крестьянской избы, праздничная обряд-ность). Белов, стремясь к многогранному изображению национального мира, затрагивает не только интегрирующие моменты в существова-нии национальной цивилизации, но и выявляет происходящие в ней деструктивные процессы и тенденции.

В ранних произведениях («Привычное дело») доминантой в описании национальной картины мира являлась категория «лада».

Белов В И

Привычное дело

В.И. БЕЛОВ

ПРИВЫЧНОЕ ДЕЛО

Глава первая 1. Прямым ходом 2. Сваты 3. Союз Земли и Воды 4. Горячая любовь

Глава вторая

1. Детки 2. Бабкины сказки 3. Утро Ивана Африкановича 4. Жена Катерина

Глава третья

На бревнах

Глава четвертая

1. И пришел сенокос 2. Фигуры 3. Что было дальше 4. Митька действует 5. На всю катушку

Глава пятая

1. Вольный казак 2. Последний прокос 3. Три часа сроку

Глава шестая

Рогулина жизнь

Глава седьмая

1. Ветрено. Так ветрено... 2. Привычное дело 3. Сорочины

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1. ПРЯМЫМ ХОДОМ

Парме-ен? Это где у меня Парменко-то? А вот он, Парменко. Замерз? Замерз, парень, замерз. Дурачок ты, Парменко. Молчит у меня Парменко. Вот, ну-ко мы домой поедем. Хошь домой-то? Пармен ты, Пармен...

Иван Африканович еле развязал замерзшие вожжи.

Ты вот стоял? Стоял. Ждал Ивана Африкановича?

Ждал, скажи. А Иван Африканович чего делал? А я, Пармеша, маленько выпил, выпил, друг мой, ты уж меня не осуди. Да, не осуди, значит. А что, разве русскому человеку и выпить нельзя? Нет, ты скажи, можно выпить русскому человеку? Особенно ежели он сперва весь до кишков на ветру промерз, после проголодался до самых костей? Ну, мы, значит, и выпили по мерзавчику. Да. А Мишка мне говорит: "Чего уж, Иван Африканович, от одной только в ноздре разъело. Давай,-говорит,-вторительную". Все мы, Парменушко, под сельпом ходим, ты уж меня не ругай. Да, милой, не ругай. А ведь с какого места все дело пошло? А пошло, Пармеша, с сегодняшнего утра, когда мы с тобой посуду пустую сдавать повезли. Нагрузили да и повезли.

Мне продавщица грит: "Свези, Иван Африканович, посуду, а обратно товару привезешь. Только,-грит,- накладнуюто не потеряй". А когда это Дрынов накладную терял? Не терял Иван Африканович накладную. "Вон,- говорю,Пармен не даст мне соврать, не терял накладную". Свезли мы с тобой посуду? Свезли! Сдали мы ее, курву? Сдали!

Сдали и весь товар в наличности получили! Так это почему нам с тобой выпить нельзя? Можно нам выпить, ей-богу, можно. Ты, значит, у сельпа стоишь, у высокого-то крылечка, а мы с Мишкой. Мишка. Этот Мишка всем Мишкам Мишка. Я те говорю. Дело привычное. "Давай,- говорит,-Иван Африканович, на спор, не я буду,- грит,- ежели с хлебом все вино из блюда не выхлебаю". Я говорю: "Какой ты, Мишка, шельма. Ты ведь,- говорю,-шельма! Ну кто вино с хлебом ложкой хлебает? Ведь это,- говорю,- не шти какие-либо, не суп с курой, чтобы его, вино-то, ложкой, как тюрю, хлебать".- "А вот,- говорит,-давай на спор".-"Давай!" Меня, Пармеша, этот секрет разобрал. "На что,-Мишка меня спрашивает,-на что,- спрашивает,- на спор идешь?" Я и говорю, что ежели выхлебаешь не торопясь, так ставлю еще одну белоглазую-то, а ежели проиграешь, дак с тебя. Ну, взял он у сторожихи блюдо. Хлеба накрошил с полблюда.

"Лей,- говорит.-Большое блюдо-то, малированное". Ну я и ухнул всю бутылку белого в это блюдо. Начальство, какое тут изладилось, заготовители эти и сам председатель сельпа Василей Трифонович глядят, затихли, значит. И что бы ты, Парменушко, сказал, ежели этот пес, этот Мишка, всю эту крошенину ложкой выхлебал? Хлебает да крякает, хлебает да. крякает. Выхлебал, дьявол, да еще и ложку досуха облизал. Ну, правда, только хотел он закурить, газетку у меня оторвал, рожу-то и повело у него; видно, его и прижало тутотка. Выскочил из-за стола да на улицу.

Вышибло его, шельму, из избы-то. Крылечко-то у сельпа высокое, как он рыгнет с крылечка-то! Ну да ты тут у крылечка и стоял, ты его видел, мазурика. Заходит он обратно, в лице-то кровинушки нет, а хохотнул! У нас, значит, с ним конфликт. Все мненья пополам разделились:

кто говорит, что я проспорил, а кто говорит, что Мишка слово не выдержал. А Василей-то Трифонович, председатель сельпа-то, встал на мою сторону да и говорит:

"Твоя взяла, Иван Африканович. Потому как выхлебать-то он, конешно, выхлебал, а в нутре-то не удержал". Я Мишке говорю: "Ладно, шут с тобой! Давай пополам купим. Чтобы никому не обидно было". Чего? Ты что, Пармен? Чего встал-то? А-а, ну давай, давай. Я тоже с тобой побрызгаю за компанию. За компанию-то оно, Пармеша, всегда... Тпрры!

Пармен? Кому говорят? Тпрры! Ты, значит, меня не подождал, пошел? Я тебя сейчас вожжами-то. Тпрры!

Будешь ты знать Ивана Африкановича! Ишь ты! Ну вот и стой по-людски, где у меня, эти... пуговицы-то... Да, кх, хм.

Нам недолго погулять, А только до девятого.

Оставайся, дорогая, Наживай богатого.

Вот теперь поехали, поехали с орехами, поскакали с колпаками...

Иван Африканович надел рукавицы и опять уселся на груженные сельповским товаром дровни. Мерин без понукания в бок сдернул прикипающие к снегу полозья, он споро волок тяжелый воз, изредка фыркал и прядал ушами, слушая хозяина.

Да, брат Парменко. Вон оно как дело-то у нас с Мишкой обернулось. Ведь налелькались. Налелькались.

Пошел он в клуб к девкам, девок-то тут у сельпа побольше, какая в пекарне, какая на почте, вот он и пошел к девкамто. И девки все экие толстопятые, хорошие, не то что у нас в деревне, у нас-то все разъехались. Весь первый сорт по замужьям разобрали, остался один второй да третий. Дело привычное. Я говорю: "Поехали, Миша, домой" - нет, к девкам пошел. Ну, дело понятное, мы тоже, Пармеша, были молоденькие, это уж теперь-то нам все сроки вышли и соки вытекли, дело привычное, да... А как думаешь, Парменко, попадет нам от бабы-то? Попадет, ей-богу, попадет, это уж точно! Ну, ее бабье дело такое, ей тоже надо скидку делать, бабе-то, скидку, Парменко. Ведь у ее робетешек-то сколько? А у ее их, этих клиентов-то, чур будь, ей тоже не мед, бабе-то, ведь их восемь... Али девять? Нет, Пармен, вроде восемь... А с этим, который... Ну, этот, что... которой в брюхе-то... Девять? Аль восемь? Хм... Значит, так:

Анатошка у меня второй, Танька первая. Васька за Анатошкой был, первого мая родила, как сейчас помню, за Васькой Катюшка, после Катюшки Мишка. После, значит.

Мишка. П-п-погоди, а Гришку куда? Гришку-то я и забыл, он-то за кем? Васька за Анатошкой, первого мая родился, за Васькой Гришка, после Гришки... Вот ведь, унеси леший, сколько накопил! Мишка, значит, за Катюшкой, за Мишкой Володя еще, да и Маруся, эта меньшуха, родилась в межумолоки... А перед Катюшкой-то кто был? Значит, так, Антошка у меня второй, Танька первая. Васька первого мая родился, Гришка... А, шут с ним, все вырастут!

Нам недолго погулять... А только до девятого...

Тпрры, стой, Парменко, тут нам потихоньку надо, как бы не окувыркнуться.

Иван Африканович слез на дорогу. Он с такой серьезностью поддерживал воз и дергал за вожжи, что мерин как-то даже снисходительно, нарочно для Ивана Африкановича замедлил ход. Уж кому-кому, а Пармену-то была хорошо известна вся эта дорога... - Ну, вот так, давай, вроде проехали мостик-то,- приговаривал ездовой.-Нам бы только с тобой накладнуюто не ухайдакать, накладную-то... А ведь я тебя, Парменко, еще вот каким помню. Ведь ты тогда еще у матки титьку сосал, вот я тебя каким помню. И матку твою помню, звали Пуговкой, до того мала была да кругла, сгонили покойную головушку на колбасу, матку-то. Я, бывало, на ней за сеном ездил в масленицу, на старые стожья, дорога-то была вся через пень-колоду, дак она, матка-то твоя, как ящерка с возом-то, где ползком, где скоком, до того послушна была в оглоблях. Не то что ты теперешней. Ведь ты, дурак, и не пахивал, и в извозе дальше сельпа не езживал, ты ведь одно вино да начальство возишь, у тебя жизнь-то как у Христа за пазухой. Я ведь тебя еще каким помню? Ну, конешно дело, тебе тоже досталось. Помнишь, как семенной горох возили, а ты из оглобель-то вывернулся! Да как мы тебя, прохвоста, всем миром из канавы на ноги ставили? А ведь я тебя еще вот эконьким помню-то,- бывало, бежишь по мосту, весь празднишной, дак копыткати у тебя так и брякают, так и брякают, и никакой-то заботушки у тебя тогда не было. А теперь что? Ну, возишь ты вина вдоволь, ну там кормят тебя, поят, а дальше что? Вот сдадут тебя тоже на колбасу, в любой момент могут, а ты что? Да ничего, пойдешь как миленькой. Вот ты говоришь, баба. Баба, она, конешно, баба и есть. Только у меня баба не такая, она и отряховку даст кому хошь. А мне ни-ни с пьяным. Пьяного она меня пальцем не тронет, потому что знает Ивана Африкановича, век прожили. Тут уж, ежели я выпил, мне встречь слова не говори и под руку не попадай, у меня рука кому хошь копоти нагонит. Верно я говорю, Пармен? То-то, это уж точно я говорю, это уж как в аптеке, нагоню копоти. Чево?

Едет на дровнях мужик Иван Африканович Дрынов . Напился с трактористом Мишкой Петровым и теперь с мерином Пармёном беседует. Везет из сельпо товар для магазина, а заехал спьяну не в ту деревню, значит, домой только - к утру... Дело привычное. А ночью по дороге нагоняет Ивана Африкановича все тот же Мишка. Ещё выпили. И тут решает Иван Африканович сосватать Мишке свою троюродную сестру, сорокалетнюю Нюшку-зоотехницу. Она, правда, с бельмом, зато если с левого боку глядеть, так и не видно... Нюшка прогоняет друзей ухватом, и ночевать им приходится в бане.

И как раз в это время у жены Ивана Африкановича Катерины родится девятый, Иван. А Катерина, хоть и запретила ей фельдшерица строго-настрого, после родов - сразу на работу, тяжело больная. И вспоминает Катерина, как в Петров день наблудил Иван с бойкой бабенкой из их села Дашкой Путанкой и потом, когда Катерина простила его, на радостях обменял доставшуюся от деда Библию на «гармонью» - жену веселить. А сейчас Дашка не хочет ухаживать за телятами, так Катерине приходится работать и за нее (а иначе семью и не прокормишь). Измученная работой и болезнью, Катерина внезапно падает в обморок. Её увозят в больницу. Гипертония, удар. И только больше чем через две недели она возвращается домой.

А Иван Африканович тоже вспоминает про гармонь: не успел он научиться даже и на басах играть, как её отобрали за недоимки.

Приходит время сенокоса. Иван Африканович в лесу, тайком, за семь верст от деревни косит по ночам. Если трех стогов не накосишь, корову кормить нечем: десяти процентов накошенного в колхозе сена хватает самое большее на месяц. В одну из ночей Иван Африканович берет с собой малолетнего сына Гришку, а тот потом по глупости рассказывает районному уполномоченному, что ходил с отцом ночью в лес косить. Ивану Африкановичу грозят судом: ведь он депутат сельсовета, а потом тот же уполномоченный требует «подсказать», кто ещё в лесу по ночам косит, написать список... За это он обещает «не обобществлять» личные стога Дрынова. Иван Африканович договаривается с соседским председателем и вместе с Катериной ходит в лес на чужую территорию косить по ночам.

В это время в их деревню приезжает из Мурманска без копейки денег Митька Поляков, брат Катерины. Недели не прошло, как он напоил всю деревню, начальство облаял, Мишке сосватал Дашку Путанку, да и корову сеном обеспечил. И все будто походя. Дашка Путанка поит Мишку приворотным зельем, и его потом долго рвет, а через день по Митькиному наущению они едут в сельсовет и расписываются. Вскоре Дашка срывает с Мишкиного трактора репродукцию картины Рубенса «Союз земли и воды» (там изображена голая баба, по общему мнению, вылитая Нюшка) и сжигает «картинку» в печи из ревности. Мишка в ответ чуть не сбрасывает трактором Дашку, моющуюся в бане, вместе с баней прямо в речку. В результате - трактор поврежден, а на чердаке бани обнаружено незаконно скошенное сено. Сено заодно начинают искать у всех в деревне, доходит очередь и до Ивана Африкановича. Дело привычное.

Митьку вызывают в милицию, в район (за соучастие в порче трактора и за сено), но по ошибке пятнадцать суток дают не ему, а другому Полякову, тоже из Сосновки (там полдеревни Поляковы). Мишка же свои пятнадцать суток отбывает прямо в своей деревне, без отрыва от производства, по вечерам напиваясь с приставленным к нему сержантом.

После того как у Ивана Африкановича отбирают все накошенное тайком сено, Митька убеждает его бросить деревню и уехать в Заполярье на заработки. Не хочет Дрынов покидать родные места, да ведь если Митьку послушать, то другого выхода-то и нет... И Иван Африканович решается. Председатель не хочет давать ему справку, по которой можно получить паспорт, но Дрынов в отчаянии угрожает ему кочергой, и председатель вдруг сникает: «Хоть все разбегитесь...»

Теперь Иван Африканович - вольный казак. Он прощается с Катериной и вдруг весь сжимается от боли, жалости и любви к ней. И, ничего не говоря, отталкивает её, словно с берега в омут.

А Катерине после его отъезда приходится косить одной. Там-то, во время косьбы, и настигает её второй удар. Еле живую, её привозят домой. И в больницу в таком состоянии нельзя - умрет, не довезут.

А Иван Африканович возвращается в родную деревню. Наездился. И рассказывает он чуть знакомому парню из дальней заозерной деревни, как поехали было с Митькой, да он лук продавал и вовремя в поезд вскочить не успел, а билеты-то все у него и остались. Высадили Ивана Африкановича и потребовали, чтобы он в течение трех часов уехал назад, в деревню, а штраф, мол, в колхоз пришлют, да только как ехать, если не на что, - не сказали. И вдруг - поезд подошел и с него слез Митька. Так тут Иван Африканович и взмолился: «Не надо мне ничего, отпусти ты меня только домой». Продали они лук, купили обратный билет, и поехал, наконец, Дрынов домой.

А парень в ответ на рассказ сообщает новость: в деревне Ивана Африкановича баба померла, ребятишек много осталось. Парень уходит, а Дрынов вдруг падает на дорогу, зажимает руками голову и перекатывается в придорожную канаву. Бухает кулаком в луговину, грызет землю...

Рогуля, корова Ивана Африкановича, вспоминает свою жизнь, будто удивляясь ей, косматому солнцу, теплу. Она всегда была равнодушна к себе, и очень редко нарушалась её вневременная необъятная созерцательность. Приходит мать Катерины Евстолья, плачет над своей ведерницей и велит всем детям обнять Рогулю, проститься. Дрынов просит Мишку зарезать корову, сам не может. Мясо обещают принять в столовую. Иван Африканович перебирает Рогулины потроха, и на его окровавленные пальцы капают слезы.

Детей Ивана Африкановича, Митьку и Ваську, отдают в приют,

Антошку - в училище. Митька пишет, чтобы посылали Катюшку к нему в Мурманск, только больно мала-то. Остаются Гришка с Марусей да два младенца. И то трудно: Евстолья стара, руки стали худые. Она вспоминает, как Катерина перед смертью, уже без памяти, звала мужа: «Иван, ветрено, ой, Иван, ветрено как!»

После смерти жены Иван Африканович не хочет жить. Ходит обросший, страшный да курит горький сельповский табак. А Нюшка берет на себя заботу о его детях.

Иван Африканович идет в лес (ищет осину для новой лодки) и вдруг видит на ветке платок Катерины. Глотая слезы, вдыхает горький, родимый запах её волос... Надо идти. Идти. Постепенно он понимает, что заблудился. А без хлеба в лесу каюк. Он много думает о смерти, все больше слабеет и лишь на третий день, когда уже на карачках ползет, вдруг слышит тракторный гул. А спасший своего друга Мишка поначалу думает, что Иван Африканович пьян, да так ничего и не понимает. Дело привычное.

Через два дня, на сороковой день после Катерининой смерти, Иван Африканович, сидя на могиле жены, рассказывает ей о детях, говорит, что худо ему без нее, что будет ходить к ней. И просит ждать... «Милая, светлая моя... вон рябины тебе принес...».

Он весь дрожит. Горе пластает его на похолодевшей, не обросшей травой земле. И никто этого не видит.

Белов В И

Привычное дело

В.И. БЕЛОВ

ПРИВЫЧНОЕ ДЕЛО

Глава первая 1. Прямым ходом 2. Сваты 3. Союз Земли и Воды 4. Горячая любовь

Глава вторая

1. Детки 2. Бабкины сказки 3. Утро Ивана Африкановича 4. Жена Катерина

Глава третья

На бревнах

Глава четвертая

1. И пришел сенокос 2. Фигуры 3. Что было дальше 4. Митька действует 5. На всю катушку

Глава пятая

1. Вольный казак 2. Последний прокос 3. Три часа сроку

Глава шестая

Рогулина жизнь

Глава седьмая

1. Ветрено. Так ветрено... 2. Привычное дело 3. Сорочины

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1. ПРЯМЫМ ХОДОМ

Парме-ен? Это где у меня Парменко-то? А вот он, Парменко. Замерз? Замерз, парень, замерз. Дурачок ты, Парменко. Молчит у меня Парменко. Вот, ну-ко мы домой поедем. Хошь домой-то? Пармен ты, Пармен...

Иван Африканович еле развязал замерзшие вожжи.

Ты вот стоял? Стоял. Ждал Ивана Африкановича?

Ждал, скажи. А Иван Африканович чего делал? А я, Пармеша, маленько выпил, выпил, друг мой, ты уж меня не осуди. Да, не осуди, значит. А что, разве русскому человеку и выпить нельзя? Нет, ты скажи, можно выпить русскому человеку? Особенно ежели он сперва весь до кишков на ветру промерз, после проголодался до самых костей? Ну, мы, значит, и выпили по мерзавчику. Да. А Мишка мне говорит: "Чего уж, Иван Африканович, от одной только в ноздре разъело. Давай,-говорит,-вторительную". Все мы, Парменушко, под сельпом ходим, ты уж меня не ругай. Да, милой, не ругай. А ведь с какого места все дело пошло? А пошло, Пармеша, с сегодняшнего утра, когда мы с тобой посуду пустую сдавать повезли. Нагрузили да и повезли.

Мне продавщица грит: "Свези, Иван Африканович, посуду, а обратно товару привезешь. Только,-грит,- накладнуюто не потеряй". А когда это Дрынов накладную терял? Не терял Иван Африканович накладную. "Вон,- говорю,Пармен не даст мне соврать, не терял накладную". Свезли мы с тобой посуду? Свезли! Сдали мы ее, курву? Сдали!

Сдали и весь товар в наличности получили! Так это почему нам с тобой выпить нельзя? Можно нам выпить, ей-богу, можно. Ты, значит, у сельпа стоишь, у высокого-то крылечка, а мы с Мишкой. Мишка. Этот Мишка всем Мишкам Мишка. Я те говорю. Дело привычное. "Давай,- говорит,-Иван Африканович, на спор, не я буду,- грит,- ежели с хлебом все вино из блюда не выхлебаю". Я говорю: "Какой ты, Мишка, шельма. Ты ведь,- говорю,-шельма! Ну кто вино с хлебом ложкой хлебает? Ведь это,- говорю,- не шти какие-либо, не суп с курой, чтобы его, вино-то, ложкой, как тюрю, хлебать".- "А вот,- говорит,-давай на спор".-"Давай!" Меня, Пармеша, этот секрет разобрал. "На что,-Мишка меня спрашивает,-на что,- спрашивает,- на спор идешь?" Я и говорю, что ежели выхлебаешь не торопясь, так ставлю еще одну белоглазую-то, а ежели проиграешь, дак с тебя. Ну, взял он у сторожихи блюдо. Хлеба накрошил с полблюда.

"Лей,- говорит.-Большое блюдо-то, малированное". Ну я и ухнул всю бутылку белого в это блюдо. Начальство, какое тут изладилось, заготовители эти и сам председатель сельпа Василей Трифонович глядят, затихли, значит. И что бы ты, Парменушко, сказал, ежели этот пес, этот Мишка, всю эту крошенину ложкой выхлебал? Хлебает да крякает, хлебает да. крякает. Выхлебал, дьявол, да еще и ложку досуха облизал. Ну, правда, только хотел он закурить, газетку у меня оторвал, рожу-то и повело у него; видно, его и прижало тутотка. Выскочил из-за стола да на улицу.

Вышибло его, шельму, из избы-то. Крылечко-то у сельпа высокое, как он рыгнет с крылечка-то! Ну да ты тут у крылечка и стоял, ты его видел, мазурика. Заходит он обратно, в лице-то кровинушки нет, а хохотнул! У нас, значит, с ним конфликт. Все мненья пополам разделились:

кто говорит, что я проспорил, а кто говорит, что Мишка слово не выдержал. А Василей-то Трифонович, председатель сельпа-то, встал на мою сторону да и говорит:

"Твоя взяла, Иван Африканович. Потому как выхлебать-то он, конешно, выхлебал, а в нутре-то не удержал". Я Мишке говорю: "Ладно, шут с тобой! Давай пополам купим. Чтобы никому не обидно было". Чего? Ты что, Пармен? Чего встал-то? А-а, ну давай, давай. Я тоже с тобой побрызгаю за компанию. За компанию-то оно, Пармеша, всегда... Тпрры!

Пармен? Кому говорят? Тпрры! Ты, значит, меня не подождал, пошел? Я тебя сейчас вожжами-то. Тпрры!

Будешь ты знать Ивана Африкановича! Ишь ты! Ну вот и стой по-людски, где у меня, эти... пуговицы-то... Да, кх, хм.

Нам недолго погулять, А только до девятого.

Оставайся, дорогая, Наживай богатого.

Вот теперь поехали, поехали с орехами, поскакали с колпаками...

Иван Африканович надел рукавицы и опять уселся на груженные сельповским товаром дровни. Мерин без понукания в бок сдернул прикипающие к снегу полозья, он споро волок тяжелый воз, изредка фыркал и прядал ушами, слушая хозяина.

Да, брат Парменко. Вон оно как дело-то у нас с Мишкой обернулось. Ведь налелькались. Налелькались.

Пошел он в клуб к девкам, девок-то тут у сельпа побольше, какая в пекарне, какая на почте, вот он и пошел к девкамто. И девки все экие толстопятые, хорошие, не то что у нас в деревне, у нас-то все разъехались. Весь первый сорт по замужьям разобрали, остался один второй да третий. Дело привычное. Я говорю: "Поехали, Миша, домой" - нет, к девкам пошел. Ну, дело понятное, мы тоже, Пармеша, были молоденькие, это уж теперь-то нам все сроки вышли и соки вытекли, дело привычное, да... А как думаешь, Парменко, попадет нам от бабы-то? Попадет, ей-богу, попадет, это уж точно! Ну, ее бабье дело такое, ей тоже надо скидку делать, бабе-то, скидку, Парменко. Ведь у ее робетешек-то сколько? А у ее их, этих клиентов-то, чур будь, ей тоже не мед, бабе-то, ведь их восемь... Али девять? Нет, Пармен, вроде восемь... А с этим, который... Ну, этот, что... которой в брюхе-то... Девять? Аль восемь? Хм... Значит, так:

Анатошка у меня второй, Танька первая. Васька за Анатошкой был, первого мая родила, как сейчас помню, за Васькой Катюшка, после Катюшки Мишка. После, значит.

Мишка. П-п-погоди, а Гришку куда? Гришку-то я и забыл, он-то за кем? Васька за Анатошкой, первого мая родился, за Васькой Гришка, после Гришки... Вот ведь, унеси леший, сколько накопил! Мишка, значит, за Катюшкой, за Мишкой Володя еще, да и Маруся, эта меньшуха, родилась в межумолоки... А перед Катюшкой-то кто был? Значит, так, Антошка у меня второй, Танька первая. Васька первого мая родился, Гришка... А, шут с ним, все вырастут!

Нам недолго погулять... А только до девятого...

Тпрры, стой, Парменко, тут нам потихоньку надо, как бы не окувыркнуться.

Иван Африканович слез на дорогу. Он с такой серьезностью поддерживал воз и дергал за вожжи, что мерин как-то даже снисходительно, нарочно для Ивана Африкановича замедлил ход. Уж кому-кому, а Пармену-то была хорошо известна вся эта дорога... - Ну, вот так, давай, вроде проехали мостик-то,- приговаривал ездовой.-Нам бы только с тобой накладнуюто не ухайдакать, накладную-то... А ведь я тебя, Парменко, еще вот каким помню. Ведь ты тогда еще у матки титьку сосал, вот я тебя каким помню. И матку твою помню, звали Пуговкой, до того мала была да кругла, сгонили покойную головушку на колбасу, матку-то. Я, бывало, на ней за сеном ездил в масленицу, на старые стожья, дорога-то была вся через пень-колоду, дак она, матка-то твоя, как ящерка с возом-то, где ползком, где скоком, до того послушна была в оглоблях. Не то что ты теперешней. Ведь ты, дурак, и не пахивал, и в извозе дальше сельпа не езживал, ты ведь одно вино да начальство возишь, у тебя жизнь-то как у Христа за пазухой. Я ведь тебя еще каким помню? Ну, конешно дело, тебе тоже досталось. Помнишь, как семенной горох возили, а ты из оглобель-то вывернулся! Да как мы тебя, прохвоста, всем миром из канавы на ноги ставили? А ведь я тебя еще вот эконьким помню-то,- бывало, бежишь по мосту, весь празднишной, дак копыткати у тебя так и брякают, так и брякают, и никакой-то заботушки у тебя тогда не было. А теперь что? Ну, возишь ты вина вдоволь, ну там кормят тебя, поят, а дальше что? Вот сдадут тебя тоже на колбасу, в любой момент могут, а ты что? Да ничего, пойдешь как миленькой. Вот ты говоришь, баба. Баба, она, конешно, баба и есть. Только у меня баба не такая, она и отряховку даст кому хошь. А мне ни-ни с пьяным. Пьяного она меня пальцем не тронет, потому что знает Ивана Африкановича, век прожили. Тут уж, ежели я выпил, мне встречь слова не говори и под руку не попадай, у меня рука кому хошь копоти нагонит. Верно я говорю, Пармен? То-то, это уж точно я говорю, это уж как в аптеке, нагоню копоти. Чево?

Нам недолго погулять, А только до де...

Я говорю, что Дрынова хто зажмет? Нихто Дрынова не зажмет. Дрынов сам кого хошь зажмет. Куда? Это ты куда, дурак старый, воротишь-то? Ведь ты не на ту дорогу воротишь! Ведь мы с тобой век прожили, а ты, понимаешь, куда воротишь? Это тебе домой дорога-то, что ли? Это тебе дорога не домой, а на вырубку. Я тут сто раз ездил, я тебе...

Что? Я тебе полягаюсь, я вот тебе полягаюсь! Ты дорогу лучше меня знаешь? Ты, прохвост, вожжей захотел? Н-на!